Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ровно через год после исчезновения сестры мать пригласили на телевидение. Я испытал шок, когда узнал, что во время расследования у полиции появлялись зацепки: телефонные звонки, свидетели, которые вроде как видели сестру в Невшателе[21] или в Цюрихе, но потом следы обрывались. Еще меня удивило, что пригласили мать, а не отца, хотя именно он привык к публичным выступлениям, именно он умел отстраненно и приветливо улыбаться, благодушно подстраиваясь под собеседников; но на швейцарскую программу для франкоговорящей аудитории в прямом эфире пошла мать, мать, которая месяцами не произносила имени Саммер, да и вообще о ней не говорила, но когда

я увидел по телевизору ее фотографию, на которой у нее были розовые губы и щеки, на которой ей чуть больше лет, чем пропавшей дочери, фотографию, которую я никогда не видел, — кто дал им ее, у кого появилась мысль и желание поискать такую старую фотографию? — меня стало морозить, у меня закружилась голова от восхищения перед журналистским чутьем; они знали, что делали.

Я смотрел на мать на экране телевизора. У нее был идеальный макияж; она скрестила ноги, спокойно положила на колени руки — руки, которые иногда сами собой начинали жестикулировать, что помогало ей закончить предложение. Она выглядела элегантно на фоне огромного лица Саммер на заднем плане и словно появилась из ее рта или снов.

Ведущий, красивый загорелый парень с уложенными волосами, казался до смешного юным. Он поглядывал в записи, опуская голову, потом смотрел на мать, наклонялся вперед, словно намереваясь растянуться у ее ног:

— Госпожа Васнер, кажется, вы в первый раз выступаете после исчезновения вашей дочери, которое произошло ровно год назад.

Мать кивнула, она была похожа на маленькую заблудившуюся девочку, освещенную прожекторами.

Глаза у нее блестели, она нервно перебирала складки юбки, и от этого хотелось сжать ее в объятьях или заорать.

Журналист — у него были белоснежные блестящие зубы — говорил о фактах, о ложном следе, о «невыносимой тайне», а мать кивала, и ее маленький волевой подбородок подрагивал. Казалось, она полна благодарности, за то, что журналист проговаривает все те мысли, которые она слишком долго держала в себе. Он произносил имя сестры — «Саммер, Саммер», — бесцеремонно бросая его в никуда, бесконечно повторяя, словно знал ее лучше нее самой, словно прожил последний год вместо нее.

Я не мог отвести взгляда от экрана, я видел, как лицо матери заливает яркий свет, и она говорит в камеру:

— Если вы что-нибудь знаете, если можете помочь нам, прошу вас, сообщите. Мать… Какая мать может жить дальше, не зная… не зная, что случилось с ее ребенком… Это невозможно.

Внизу картинки побежала строка с номером телефона, цифры светились, а камера показывала крупным планом лицо сестры, которая, казалось, вот-вот оживет.

Когда я говорю доктору Траубу, что ничего не помню, что прошедшие годы сводятся к депрессивным терапевтическим сеансам или походу матери на телевидение, он морщит лоб, вздыхает и смотрит на свой стол, как будто пытается что-то там разглядеть, прочитать что-то в отблесках на полировке.

— Вы говорите, Бенжамен, что ничего не помните, но точность ваших воспоминаний просто поразительна.

Я пожимаю плечами. Сегодня у доктора Трауба изможденный вид: похоже, мой случай его утомил. Он уже даже не спрашивает меня о снах, мы все обговорили — Саммер под водой, Саммер в воздухе, Саммер в своей синей ночнушке, — может, ему надоело ждать, пока я что-нибудь найду, может, он уже понял, что все это никуда не ведет.

— Знаете, человеческий мозг может сохранять удивительное количество воспоминаний. Там все фиксируется, ничего не стирается из памяти.

Он благожелательно и рассеянно улыбнулся:

— Некоторые вещи, они вот тут, Бенжамен, — он постучал себя по виску, чтобы подчеркнуть сказанное, потом поднялся и проводил меня до двери, по-прежнему доверительно улыбаясь. Я пошел по коридору, который показался мне ужасно узким, а когда обернулся, то увидел, что доктор так и стоит в темноте, улыбаясь мне, держит руку у виска

и продолжает шевелить губами.

Я вышел из здания; от света на улице стало резать глаза, знаете, от такого яркого летнего света, который я совершенно не выношу. Я шел по городу, который казался мне таким же узким, как коридор, шел все быстрее и быстрее, до меня откуда-то издалека доносились голоса, они неслись через долины и пропасти, один властно требовал: «Некоторые вещи, они вот тут, Бенжамен!», второй, более слабый, почти умолял: «Мать должна знать, что случилось с ее ребенком…». Я поднял глаза и понял, что дошел до дороги Рош.

Именно здесь, в конце улицы, стоял дом Марины Савиоз.

Мне необходимо было увидеть этот дом. Срочно, до дрожи. Меня приводила в ужас мысль, что он мог исчезнуть, растаять в пространстве и времени, что пропали разросшиеся деревья в саду, бассейн, в самой глубине которого, там, где вода приобретала цвет лишайника, пряталось нечто неотделимое от моей души, но невнятное и призрачное, чему я позволил ускользнуть от меня.

Наверно, единственное, что остается, когда стираются воспоминания и эмоции, это вернуться на старые места, рыть пальцами землю, собирать скелеты, сдувать пыль с костей… Но и тогда, вероятно, восстановить в памяти то, что прошло, прикоснуться к былому, уже никак не получится.

Я шел все быстрее, потея в джинсах и черной футболке. Моя цель, осколок иного города, иной жизни, была там, в конце типичной улицы, по которой я просто бежал, улицы, что вела к дому, нелепому в череде роскошных зданий, торчавшему, как гнилой зуб напротив современного супермаркета. Калитка, распахнутая, как и прежде — темно-зеленый металл местами проржавел, — приглашала заглянуть в глубину густого пьянящего сада, может, не такого густого, как в моих воспоминаниях, а там виднелись светлые стены запущенного деревянного особняка. При виде дома я едва не расплакался, ощутив надежду на освобождение, он вырос из прошлого, будто выскочил из бумажного стакана, который бесконечно долго прикрывали ладонью.

Ноги проваливались в сырой дерн. Я шел к ступенькам, на которых ясно различал Марину и мать: они беспечно курят в сумерках, а пепел падает на их голые ноги.

Дверь мне открыла Марина — по-прежнему в цветном цыганском платье, волосы распущены, они стали лишь чуть длиннее.

Она смотрит на меня с недоумением.

— Добрый день, Марина… Это я, Бенжамен. Бенжамен Васнер.

Рот у нее округлился, глаза расширились, в уголках рта обозначились две морщинки, похожие на надрезы, а потом она шагнула ко мне, и я оказался в ее объятьях, окутанный ее запахом и табачным перегаром.

Я пошел за ней на веранду мимо картонных коробок и мешков, поставленных друг на друга.

— Они, понимаешь, дом сносят. Построят жилой комплекс, здания в десять этажей. Мы переезжаем на следующей неделе в Шампель,[22] будем жить в квартире напротив начальной школы.

Она говорит так, словно я все тот же пятнадцатилетний тощий подросток, а не неизвестно откуда взявшийся потный тип с ввалившимися глазами. Может, так она чувствует себя увереннее, а может, так принято в мире моих родителей, в мире, где внешний лоск и вежливость берут верх над эмоциями, убивают их, как насекомых в стакане.

Я сел на бархатный диван, вобравший в себя пыль веков, Марина опустилась в плетеное кресло. У наших ног валялись разбухшие журналы, отрезы ярких тканей, цветочные горшки с рахитичными растениями. Все было как прежде, будто я путешествовал во времени или спал, все блестело и рассыпалось на глазах — казалось, этот мир разрушится от одного пристального взгляда.

Я вспомнил, почему так любил приходить сюда, когда был ребенком, — мне нравились этот распад, эта запущенность, эта полная противоположность тому, что происходило у нас, где велась постоянная борьба с хаосом, грязью или смертью, что, скорее всего, и было самой смертью.

Поделиться с друзьями: