Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:

Все равно. Не «Батум», а «Мастер и Маргарита» — приговор, вынесенный Булгаковым себе самому. Не бездарная пьеса, а великий роман, где автор в отчаянии призвал на помощь наивысшее воплощение Власти и Зла. Призвал и затем, чтобы расправиться с собственными врагами, хотя бы и помещенными во «вторую реальность» (если уж в первой, невымышленной месть невозможна, а земной властитель с помощью не спешит). Ведь известно: за обидчиками романного мастера маячат преследовавшие Булгакова цензор Осаф Литовский (Латунский) и писавший на него донос за доносом Всеволод Вишневский (Лаврович — тут словесная игра посложнее. Лавровишня

вот что за слово было поделено между выдуманной фамилией выдуманного гонителя и реальной фамилией его реального прототипа).

Написав такой роман, надо было умереть.

Акт второй: о чем пел соловей

А Михаил Михайлович Зощенко в свои последние годы выглядел — да и был — невыносимо зажившимся на этом свете.

«Бедный Мишенька», — пожалела его (в разговоре с Л. К. Чуковской) Анна Андреевна Ахматова, попадавшая дважды в одной компании с ним под государственное колесо. Первый раз — в 1946-м, когда вышло погромное постановление ЦК, доходчиво растолкованное Андреем Ждановым. Второй — в 1954-м, когда обоих писателей призвали к покаянию по новому и особому поводу; об этом нам не миновать соответственно особого разговора.

Итак:

«— Бедный Мишенька. Он не выдержал второго тура, повредился. Мания преследования и мания величия. Разговаривать с ним нельзя, потому что собеседника он не слышит. Отвечает невпопад. Сейчас я вам расскажу, по какой схеме происходит каждый разговор. Я буду Зощенко, а вы — вы. Спросите у меня что-нибудь. Я — Михаил Михайлович.

— Вы собираетесь летом куда-нибудь за город? — спросила я.

— Горький говорил, — медленно, торжественно, по складам, отвечала Анна Андреевна, — что я — великий писатель».

Разговор был в апреле 1958 года, незадолго до смерти Зощенко. Несколькими днями раньше отец Лидии Корнеевны записал в дневник впечатления от встречи с тем, кого он знал еще молодым. Речь шла о празднестве в известном особняке, построенном Шехтелем для Рябушинского, а при Советах отошедшем к Горькому.

«Ни одной прежней черты, — сокрушался Корней Иванович. — Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенный лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы. Помню его вместе с двумя другими юмористами: Женей Шварцем и Юрием Тыняновым в Доме искусств, среди молодежи, когда стены дрожали от хохота, когда Зощенко был недосягаемым мастером сатиры и юмора, — все глаза зажигались улыбками всюду, где он появлялся.

Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит. Говорит он нудно, тягуче, длиннейшими предложениями, словно в труп вставили говорильную машину — через минуту такого разговора вам становится жутко, хочется бежать, заткнуть уши. Он записал мне в „Чукоккалу“ печальные строки:

И гений мой поблек, как лист осенний — В фантазии уж прежних крыльев нет.

— …Но, Корней Иванович, теперь я пишу еще злее, чем прежде. О, как я пишу теперь!

И я по его глазам увидел, что он ничего не пишет и не может написать».

Положим, весельчаком — в жизни, не на бумаге — Зощенко никогда и не был; уж Чуковскому это было известно отлично. Сам же он вспоминал, как однажды, еще в тридцатые годы, узнав, что в ленинградской гостинице собрались лучшие

юмористы страны: Ильф с Петровым, Михаил Кольцов и Зощенко, — Корней Иванович, тогдашний питерец, схватил ту же «Чукоккалу» и опрометью помчался на этот пир остроумия. Но в собирательстве перлов не преуспел. Зощенко так загипнотизировал всех своей мрачностью, что и напористый Кольцов, и жизнерадостный Евгений Петров увяли. А знаменитый альманах получил от виновника скуки автограф ничуть не более лучезарный, чем предсмертный, последнего, 1958 года:

«Был. Промолчал четыре часа».

Конечно, дело было в характере, действительно пораженном меланхолией; даже в душевной болезни, которую сам Зощенко упорно лечил, а, возможно, скорее усугублял с помощью самолично же вырабатываемых теорий и рецептов. Ими он охотно делился с окружающими и украшал, а, опять же возможно, скорее портил свои книги.

Но была и еще одна неизбывная драма.

У него есть рассказ о том, как актер-любитель выходит на сцену, встречаемый приветствиями знакомцев: «А, — говорят, — Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы…» И, выйдя, играет купца, которого по сюжету грабят разбойники, — как вдруг обнаруживает, что грабят не понарошку. Тянут его настоящий, кровный кошелек.

«Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.

Я кричу не своим голосом:

— Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.

А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:

— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.

…Режиссер тут с кулис высовывается.

— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше».

И т. д. Чем истошнее он кричит про грабеж, тем в больший восторг приходит публика.

Дура? Нет, просто — публика.

Не слепок ли это с зощенковской натуральной судьбы?

Он, писавший (кричавший) «всерьез», всю жизнь имел ложную репутацию — «славного, веселого Миши», как обращались к нему в письмах поклонники. Так что, когда в 1946 году Жданов обозвал его «пошляком и подонком от литературы»…

Впрочем, задержимся. Не побрезгуем процитировать еще кое-что из тезисов ждановского доклада:

«Его произведения — рвотный порошок.

…Возмутительная хулиганская повесть „Перед восходом солнца“.

Это отщепенец и выродок…

…Пакостник, мусорщик, слякоть.

…Человек без морали, без совести».

Процитировав, двинемся дальше. Итак, когда сталинский подручный по прямому его указанию обрушил на голову благородного и щепетильного Зощенко всю эту мерзость, это был всего лишь итог того, чт'o понаприписывали за долгие годы «весельчаку» и «мещанскому развлекателю». Первым делом — тяжелые на руку неприятели, но и поклонники тут приложили свои ладоши, всегда готовые аплодировать. Не робей, дескать, Миша! Дуй до горы!..

Когда начали реабилитацию оболганного писателя, его — из лучших, естественно, побуждений — повысили в чине. Назвали сатириком. Для нас ведь традиционно сатира — это юмор, дослужившийся до генеральских погон. Но погоны — того самого ведомства, по которому Зощенко не служил.

Репутация может сложиться не совсем справедливо или вовсе не справедливо из-за вмешательства внешних сил — из-за смерти, болезни. Илья Эренбург, сам человек заслуженной, выслуженной репутации, сожалел о судьбе Ильи Ильфа:

Поделиться с друзьями: