Самоучки
Шрифт:
Паша поднял руки, словно призывая в свидетели холодное небо. На самом деле он просто поправлял рубашку.
— Ты торгуешь наркотиками, — не унимался я.
— Я торгую лекарствами, — ответил он злобно, — а если всякие уроды ими травятся, то я не виноват.
— А кто виноват?! — кричал я вне себя. — Кто виноват?
Я долго еще не мог прийти в себя и рассказывал про Дон Кихота и говорил еще много нехороших слов.
— А ты зануда, — сказал Павел. — Вот не знал.
Алла с Ксенией нас, конечно, не дождались — когда мы доползли до кабака, праздник уже закончился. Смертельно усталые официанты с синими кругами под глазами смотрели на нас, как полуживые пароходные кочегары или чумазые механики на пассажиров
Время исторгло из моей памяти многие подробности, многие же сейчас кажутся мне незначительными, но краткие прорехи похмелья — а они безусловно случались — я посвящал тому, что срочно лепил дипломную работу, если только Паша не тащил меня, так сказать, в ночное, остававшееся в памяти вкусом и запахом какого — нибудь бодрящего напитка. Однажды город выплюнул нас, словно изжеванную, потерявшую вкус жвачку, на условный простор Подмосковья.
Мне все время мерещилась “выставка”, и я долго открещивался. Однако место, куда мы попали, отличалось от “выставки” во всех смыслах. Мы ехали на дачу, где жили родители той самой девушки, которая некогда попала в неприятности на коварных склонах Большого Кавказского хребта и была от них избавлена случайностью, счастливо запланированной горно — спасательной службой и принявшей облик Павла Разуваева.
Дорога заняла совсем немного времени. Справа россыпями огней недолго блистало Крылатское, потом пошли гнутые сосны, еще дальше — громада Кардиологического центра, стоящего на семи ветрах, пост ГАИ под холмом и развязка кольцевой, похожая на гигантский калач.
Сама спасенная давно была замужем за каким — то дипломатом и жила, как это уже выяснилось, в третьей стране. Она улыбалась со стен преданной улыбкой дочери, беспечной улыбкой симпатичной девушки, сдержанной улыбкой супруги и, наконец, рафаэлевской улыбкой матери. Паша разглядывал фотографии с интересом, хотя видел их далеко не первый раз. Думаю, если бы не эти фотографии, он бы уже и не вспомнил, какова она собой.
Родители принимали его охотно и даже насильно. Они принимали его еще тогда, когда он наведывался в Москву на несколько дней за снаряжением в магазин “Альпиндустрия”, а поскольку Борис Федорович сам во время оно прошел обычными тропами студенчества, собирая картофель под Можайском и вытаптывая примулы в Приэльбрусье — будь то гора Чугуш, или озеро Хуко, или Марухский перевал, — точки соприкосновения у них имелись, несмотря на случайность такого знакомства и в общем — то нелепость подобного приятельства. Когда же Павел появился в Москве с иными целями, не имея здесь интересов, кроме деловых, их уютная, спокойная семья своим расположением как будто освящала его начинания. А эти бесконечно благодарные люди, вкушающие покой, скромно поживали на свежем воздухе и в его глазах своей старомодной отрешенностью олицетворяли, по — видимому, социальные устои, к которым в конце всех концов ведут все пути. Уверен — они были для него образцом к подражанию.
— Чем занимаетесь? — весело обратился ко мне хозяин. В своей фиолетовой спортивной кофте с высоким горлом на короткой молнии он был словно вынут из шестидесятых годов, как будто сошел с черно — белого телевизионного экрана или выпрыгнул из дециметрового пространства старой фотографии.
— Историей. — С некоторых пор мне почему — то перестали нравиться подобные вопросы.
— Замечательно, — каким — то удивленным тоном произнес Борис Федорович. — Цицерон еще говорил: кто не знает истории, тот на всю жизнь остается ребенком.
— А кто ничего не знает? — спросил я.
Профессор пожал плечами.
— Таких нет, — сказал он безразлично.
Среди семейных фотографий, усеявших полстены, притягивал взгляд серенький диплом почетного члена Нью — Йоркской академии наук. По стене, противоположной той, на которой размещались
фотографии, во все стороны тянулся книжный стеллаж. Паша украдкой кивал на книги и старался мне подмигнуть, как бы намекая на наше близкое с ними знакомство, но получалось у него примерно так, как перемигиваются при виде хорошенькой девушки, которая с независимым видом проходит мимо праздных приятелей, терзающих беззаботность, как цветок любишь — не — любишь.— А мы, это, — сказал Паша, — литературой занимаемся.
— Хорошо, — таким же удивленным тоном одобрил Борис Федорович. — Великая литература у нас была.
— Раньше вон “Война и мир” эта — четыре тома, а сейчас все какие — то гномы, — пожаловался Паша.
Борис Федорович его не вполне понял.
— Да, уж столько понаделали, что до конца времен не перечесть, — проговорил он рассеянно, изумленно глядя куда — то на книги. Он встал, подошел к полкам и потер стекло тыльной стороной руки. — Показалось, — облегченно выдохнул он и вернулся на свой стул. — Вообще, эти Кирилл с Мефодием здорово нам напортили, надо сказать. Они и русскими — то не были. На много лет отбросили нас. Церкви — то разделились, и пошло — поехало все наперекосяк. И вера у нас неправильная, все у нас неправильное. Язык науки стороной нас обошел. Я к тому — латиницей надо было алфавит делать.
От наших речей начинало слегка повеивать прекраснодушием, тем самым следствием срединной образованности и верным спутником фарфоровой посуды, которое с роковым постоянством бросает страну под ноги обезумевших тварей, не помнящих родства.
— Да — а, искусство кончилось. — Он махнул рукой с выражением безнадежности. — В конце времен живем.
— Искусство кончилось, — заметил я, — а люди — то не кончились.
— Я вам проще скажу, — перебил профессор. — Что такое искусство, для чего оно служит? Для самосознания любого общества прежде всего. А у нас сейчас общество самых настоящих детей. Откуда же у детей качества взрослого ответственного человека? Вот вырастут детки — все у них будет. Искусство в том числе.
— Сколько же им расти?
Наш оратор только развел руками. Дальше случилось нечто такое, от чего я замолчал на долгое время и попросту не смел открыть рта.
— Как же вы назвали свою малютку? — спросил Борис Федорович у Павла. — Я ведь помню, вы никак не могли имя выбрать. Выбрали?
— Машенькой назвали, — застенчиво сообщил Павел.
— Очень хорошо, — сказала Евгения Семеновна и улыбнулась.
Сияя неподдельным достоинством, Павел извлек из нагрудного кармана пиджака несколько фотографий и церемонно протянул их Евгении Семеновне. Я чувствовал, что лучше мне помолчать, и во все глаза наблюдал этот необъяснимый балаган.
— Ага, ага, веселая такая девочка, — произнес хозяин, с сокровенной улыбкой рассматривая изображение. — Наша Катя тоже была такой маленькой, — с вызовом добавил он, возвращая карточки, словно мы намеревались оспорить эту неоспоримую истину.
— Неужели? — сказала Евгения Семеновна, и все сдержанно посмеялись.
— Счастье — это ощущение. Ощущение скоротечно, — почему — то произнес Борис Федорович, вероятно, ответил какому — то своему внутреннему собеседнику. Супруга бросила на него взгляд быстрый и укоризненный.
Некоторое время разговор вертелся вокруг детей. Потом каким — то образом выбрался на философскую дорожку, утрамбованную донельзя полчищами самоуверенных мудрецов. Паша тут же прикусил язык и только прислушивался, ковыряясь в своей тарелке и с тоскливой надеждой поглядывая на серый экран телевизора, которому никто и не думал давать слово. Борис Федорович установил на столе большущий электрический самовар.
— Уже секвенированы дрожжи, грамположительные бактерии, — это потрясающе! — воскликнул он и подчеркнул: — Потрясающе! О чем мы тут говорим? Структура живого вещества нам уже известна… Вы “Nature” не читаете? Почитайте.