Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь
Шрифт:
– Где?
– спросил Филидоров.
– Я такого института не знаю.
– Я тоже, - подтвердил Сапожников.
– Вода сместилась, а воронка на месте стоит… потому что условия образования воронок не сдвинулись с места… неровности дна и прочее… а вода бежит вниз к морю…
– Значит, вы считаете, что время - это не условное понятие, а вполне реальная материя?
– Вполне реальная, - сказал Сапожников.
– Она тоже отражается в нашем сознании, а не только ее отдельные вихри, то есть тела… Таким образом, все, что мы вспоминаем, унеслось от нас не назад, как принято считать, а вперед… а мы, как воронки, на месте стоим или, как лодки, плывем медленней, чем река бежит… и тогда совсем другой метод прогноза.
Все
– Может быть, для этого я жил, чтобы открыть это, - сказал Сапожников.
– Но помирать не хочется… Хочется, чтобы и мне кое-что досталось от общего пирога…
– Вам хочется, чтобы она вернулась?
– спросил Толя.
– Да… - сказал Сапожников.
– Почему?
– Не знаю.
Филидоров молчал.
– Все кружится… кружится, - сказал Сапожников.
– Вихри кругом.
– У меня от вас тоже голова кружится - устало проговорил Филидоров.
– Пить надо меньше.
– Да… - сказал Сапожников.
– С этим надо кончать совсем. Душ у вас работает?
– Работает, - сказал Дунаев.
– Почему бы ему не работать…
Филидоров сидел опустив голову и молчал.
– Вам нехорошо, Валентин Дмитриевич?
– спросил Толя.
– Перестаньте, - сказал Филидоров.
– Если долго смотреть на велосипедный насос… - сказал Сапожников, - можно додуматься до чего угодно, если, конечно, хочешь заступиться за кого-то…
И Сапожников пошел в санузел.
Душ был сильный и мокрый, и казалось, что струи воды летели прямолинейно. Но это только казалось.
Сапожников вытер лицо и затылок сухим полотенцем и вернулся в комнату. Филидоров уже уехал. Толя жевал холодную картофелину. На блюде лежала каноническая голова селедки с потухшей сигаретой в устах.
– Кстати о резонансе, - сказал Сапожников.
– Что, если использовать резонанс для лечения рака?
– Неужели вы не понимаете, Сапожников, что так эти дела не делаются?
– мягко спросил Толя.
– Пожалели бы хоть человека, - сказал Дунаев.
– А если у него сердце лопнет? Так и не узнаем.
– Не надо меня жалеть, - сказал Сапожников.
– Надо бить опухоль резонансом.
Каждая клетка имеет свой спектр излучения. Всякое излучение - это волны, и их можно записать… а значит, и воспроизвести. Если сделать мощный генератор, испускающий волны нужной частоты, и направить на больного, то можно избирательно уничтожать только раковые клетки, не трогая здоровых… Резонанс, понимаете?..
Избирательно… Бить опухоли резонансом.
– Хватит, - крикнул Толя.
– Хватит!
Засыпая, Сапожников понимал, что храпит. Этого раньше с ним не было. Он никогда не храпел, и у него никогда не потели руки, и Сапожников втайне гордился.
Однажды, когда Сапожникова спросили: "Что такое хорошая жизнь", он ответил:
– Хорошая жизнь - это мягкий-мягкий диван… большой-большой арбуз… и "Три мушкетера", которые бы никогда не кончались.
Такое у него было представление о хорошей жизни. Ему тогда было двенадцать лет, и ему нравился Атос - он был бледный и не пьянел. Теперь у него было совершенно другое представление о хорошей жизни.
Прошлое не исчезает… Оно проявляется разом, как только судьба задает вопрос.
Говорят, что искусство - это зеркало или преломляющая линза. А разве мы знаем, что такое, к примеру, зеркало? Разве свет отскакивает от зеркала, как мячик?
Свет отскакивает от зеркала, как обруч жонглера, пущенный вперед, но вращающийся в обратную сторону.
Когда Сапожников уже засыпал, он услышал песни, которые пели, когда он еще учился в школе… Полюшко-поле… Сердце… Он готов погасить все пожары, но не хочет гасить только мой… Мы так близки, что слов не нужно… Что наша дружба… сильней, чем страсть, и крепче, чем любовь… Вечер обещает радостную встречу, радостную встречу у
окна… На дальнем востоке акула охотой была занята… Раз жила пингвинов пара, посреди полярных вод, полярных вод… Он сказал мне "кукарача", это значит таракан… Брось сердиться, Маша, ласково взгляни…И Сапожников вспомнил, как он был в Новом Афоне, и что у него там было, и как они с женой полезли вверх на гору от турбазы раным-рано, когда все спали, и только был слышен треск мотоцикла на дороге к Гудаутам, и пальмы стояли в росе, и они пошли по каменистому серпантину все в гору и в гору, и становилось жарко, и на середине горы была абхазская деревня, и старик в мохнатой шляпе угостил их стаканом вина, и по ее лицу скользили зеленые зайчики. А потом они дошли до развалин римской крепости и увидели внизу пеструю толпу экскурсантов в белых панамах и услышали голоса, оскорблявшие тишину. Они полезли напрямик по откосу через заросли, и отдыхали, и снова лезли, и была жара и запах нагретого орешника, и Сапожников смотрел на капельку пота у нее на шее, и они вышли наверх, и там была Иверская часовня - одни стены без крыши, и можно было пройти из комнаты в комнату, где на каменных стенах были повешены плохие иконы в бумажных цветах, а над головой белое небо. Потом они вышли оттуда, и Сапожников пошел по гребню низкой стены среди кустов инжира и вышел на самый мыс и увидел немыслимый простор, и синюю карту моря с нарисованным берегом, и точку парохода на горизонте, и купы деревьев, убегающие вниз. И вдруг тень птицы покатилась вниз черным шаром по тропам деревьев, и Сапожников услышал возглас и оглянулся и увидел, что она стоит закрыв глаза. "Мне показалось, что я падаю", - сказала она.
Они прошли через каменный дворик в самое время, потому что там две бабки-монашенки ссорились из-за пятаков, положенных возле икон, и уже вваливалась экскурсия с панамами, громогласным гидом и бутербродами. Потом они спустились по дороге, перешли по бревну молчаливый ручей и оказались в странной тишине леса… Серые стволы стояли молча, почти не отличаясь от замшелых корней у их подножья… их кроны не шелестели… образовали купол храма… наверно, самые твердые деревья на свете, стоящие вечно и вечно живые… Это был самшитовый лес… и это было блаженство… И они тогда только что поженились, и Сапожников не знал, что все так ужасно кончится… Но про это Сапожников не хотел вспоминать даже во сне, не мог, не хотел выворачивать душу наизнанку… и надо бежать от воспоминаний, от их разъедающей сладости… …Когда Сапожников открыл глаза, он увидел, что в кресле спит Вика.
Когда человек нам нравится, мы хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души, как будто он не человек, а картина в музее. И мало кому он нравится во всех своих проявлениях. А говорим - любовь, любовь…
Вот и сейчас она лежала в большом кресле, ровно сложив ноги. И так хорошо было смотреть на нее. И не поверишь, что, когда она проснется, из нее полезут все ее стервозные качества. Ведь знал Сапожников, что легла она напоказ, красиво. А потом не учла, что усталость берет свое, и уснула. Дожидалась, какой она произведет эффект на Сапожникова, и не дождалась. А Сапожникову теперь было приятно сидеть на кровати, поглядывать на нее и чувствовать, что вроде он сторожит ее сон. Хорошо бы она такая и была, когда проснется, думал Сапожников.
Как на картине. А ведь проснется - какая она будет?
Да и в плоской картине мы прежде всего ищем себя. Или друга себе. Или врага себе.
А если этого нет - то картина нам чужая. И в другом человеке мы прежде всего ищем себя, себя, себя. Нет чтоб поинтересоваться, какой он сам-то, этот другой человек. Все хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души.
Единственной.
Так все и получилось. Там, в аэропорту. Когда она прилетела в Москву. Много лет назад.