Санкт-Петербург. Автобиография
Шрифт:
Колеса машины полностью в воде (уже начал таять лед), кругом воронки от бомб и снарядов – часто машины проваливались и шли под лед. Последние дни, часы эвакуации... И все-таки успели вывезти десятки тысяч людей. Ладога – «дорога жизни».
На другом берегу спасшихся ждала еда. Это было большое испытание. Люди, обезумевшие от голода, набрасывались на хлеб, не обращая внимания на предупреждения врачей о том, что следует соблюдать осторожность, – множество переживших голод не пережили долгожданного куска хлеба. У тети Кати умерли двое младших детей: не выдержали, бросились на хлеб, наелись досыта. В результате – кровавый понос, и через день обоих не стало. Здесь же она их и похоронила. Остался у нее один сын, и с ним она поехала дальше. Об Андрее с тех пор, как он эвакуировался, мы ничего
И вот я осталась одна. Родные звали меня с собой, но я отказалась. Не то чтоб была на то какая-то разумная причина – видно, подступило уже равнодушие, безразличие к своей реальной судьбе, то состояние, которое, в общем-то, помогло мне выжить. <...>
Я жила в каком-то полусне. Опухшая от голода, сидела одна, закутанная в одеяла, в пустой квартире и мечтала... Не о еде. Плыли передо мной замки, рыцари, короли. Вот я иду по парку в красивом платье с кринолином, как Милица Корьюс в американском фильме «Большой вальс»; появляется красавец герцог, он влюбляется в меня, он женится на мне... Ну и, конечно, я пою – как она в том фильме (я еще до войны смотрела его раз двадцать).
Я даже не страдала от голода, а просто тихонько слабела и все больше и больше спала. Мучило лишь вечное ощущение холода, когда ничем нельзя согреться... И, вспоминая сейчас блокаду, я прежде всего вижу промерзшие, покрытые инеем стены нашей комнаты, а за окном – пустынные, занесенные снегом улицы, по которым кто-нибудь, закутанный до глаз в разное тряпье, волочит санки с покойником, зашитым в простыню или одеяло. <...>
Однажды ночью я проснулась от странных звуков, несшихся с улицы. Подошла к окну – внизу стоит открытый грузовик, доверху нагруженный трупами: к весне боялись эпидемий, ездили собирать мертвецов по квартирам. Для этого был организован специальный отряд из женщин – им выдавали дополнительный паек за тяжелую работу. Работали они ночью. Выволокут промороженного мертвеца из квартиры на улицу, возьмут за руки за ноги, раскачают – раз, два, три! – и бросают в грузовик. Звенит, как обледеневшее бревно. От этих-то звуков я и проснулась. Смотрю, вынесли женщину, бросили наверх – а у нее длинные-длинные волосы, упали вдруг, рассыпались живой волной! Боже, красота-то какая! Вот и я, наверно, совсем бы не проснулась однажды, и меня в грузовик – раз, два, три!.. И зазвенела бы...
Но пришла весна 1942 года, и стали ходить по квартирам искать уже тех, кто остался в живых. Такая комиссия из трех женщин пришла и ко мне.
– Эй, кто живой?
Слышу – из коридора кричат, а я дремлю, и отвечать неохота.
– Смотри, девчонка здесь! Ты живая?
Открыла глаза – три женщины возле дивана моего.
– Живая...
– А ты с кем здесь?
– Одна...
– Одна?! Что же ты здесь делаешь?
– Живу...
Если б они тогда не пришли – был бы мне конец.
На другой день они вернулись и отвели меня в штаб МПВО (местной противовоздушной обороны). Зачислили меня в отряд, состоявший из 400 женщин, жили они на казарменном положении. Командиры – мужчины-старики, не годные к отправке на фронт. Получали все военный паек. Носили форму – серо-голубые комбинезоны, за что моряки в шутку прозвали их «голубой дивизией». Вот в эту-то «дивизию» я пришла и ожила среди людей.
Обязанности наши заключались в круглосуточных дежурствах на вышках: мы должны были сообщать в штаб, в каком районе видны вспышки и пламя пожаров; если была бомбежка или артиллерийский обстрел, то где были взрывы, в какую часть города попадания. Сразу после сигнала воздушной тревоги мы должны были быть готовы выехать по первому же требованию для помощи гражданскому населению: откапывать заваленных в разбитых взрывами домах, оказывать первую медицинскую помощь и т. д. Кроме того, днем надо было работать на расчистке города. Мы ломали, разбирали деревянные дома на топливо и раздавали дрова населению (в Ленинграде было то же самое – там совсем не осталось деревянных домов).
Техники, конечно, никакой не было. Руки, лом да лопата. После страшных морозов везде полопались канализационные трубы, и, как только земля оттаяла, надо было чинить канализацию. Это делали мы,
женщины, – «голубая дивизия». Очень просто делали. Допустим, улица длиной 1000 м. Сначала нужно поднять ломом булыжную мостовую и руками оттащить булыжник в сторону. Выкопать лопатой и выбрасывать землю из траншеи глубиной метра два. Там проходит деревянный настил, под которым скрыта труба. Отодрать ломом доски и... чинить там, где лопнуло. Рецепт прост и ясен, как в поваренной книге. Вот так я и узнала, как устроена канализация. Стоишь, конечно, в грязи по колено, но это неважно – ведь мне дают есть.Хлеб – 300 г – весь отдают утром, плюс еще кусочек сахару и 20 г жиру. В обед – суп и каша, на ужин – каша. Все это крошечными порциями, но это же царская еда, и каждый день! Это уже жизнь.
Голосом блокадного Ленинграда была поэтесса О. Ф. Берггольц, диктор ленинградского радио, «обаятельный сплав женственности и размашистости, острого ума и ребячьей наивности», по выражению В. К. Кетлинской, главы Ленинградского отделения Союза писателей СССР. Тихий голос Ольги Берггольц, звучавший по радио, в блокадные годы стал голосом самого города – это были репортажи с фронта, просто беседы, стихи...
В бомбоубежище, в подвале,нагие лампочки горят...Быть может, нас сейчас завалит,Кругом о бомбах говорят......Я никогда с такою силой,как в эту осень, не жила.Я никогда такой красивой,такой влюбленной не была.Был день как день.Ко мне пришла подруга,не плача, рассказала, что вчераединственного схоронила друга,и мы молчали с нею до утра....Какие ж я могла найти слова,я тоже – ленинградская вдова.Стоит отметить, что имя О. Ф. Берггольц значилось в составленном гитлеровцами списке тех, кто подлежал немедленному уничтожению после захвата города.
Позднее по московскому радио был прочитан «Февральский дневник» поэтессы.
То, что мы останемся в Ленинграде, как бы тяжело ни сложилась его судьба, – это мы решили твердо с первых дней войны. Я должна была встретить испытание лицом к лицу. Я поняла: наступило мое время, когда я смогу отдать Родине все – свой труд, свою поэзию. Ведь жили мы для чего-то все предшествующие годы...
Уже за Невкой тропинку мою пересекла поперечная. И так случилось, что в ту минуту, когда я подошла к этому малому перекрестку, столкнулась я с женщиной, замотанной во множество платков, тащившей на санках гроб... Я остановилась, чтобы пропустить гроб, а она остановилась, чтобы пропустить меня, выпрямилась и глубоко вздохнула. Я шагнула, а она в это время рванула саночки. Я опять стала. А ей уже не сдвинуть с места санки... Она ненавидяще посмотрела на меня из своих платков и еле слышно крикнула:
– Да ну, шагай!
И я перешагнула через гроб, а так как шаг пришлось сделать очень широкий, то почти упала назад и невольно села на ящик. Она вздохнула и села рядом.
– Из города? – спросила она.
– Да.
– Давно?
– Давно. Часа три, пожалуй.
– Ну что там, мрут?
– Да.
– Бомбит?
– Сейчас нет. Обстреливает.
– И у нас тоже. Мрут и обстреливают.
Я все-таки раскрыла противогаз и вытащила оттуда драгоценность: «гвоздик» – тонюсенькую папироску. Я уже говорила, что у меня их было две: одну я несла папе, а другую решила выкурить по дороге, у завода имени Ленина. Но вот не утерпела и закурила. Женщина с неистовой жадностью взглянула на меня. В глубоких провалах на ее лице, где находились глаза, вроде что-то сверкнуло.