Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года
Шрифт:
– Говорят, что Меншиков баллотировку в полках отменил, - сказал Миллер, не отходивший ни на шаг от полюбившегося ему Ерофеича.
– Меншиков! Все князьям хочет угодить да боярам! Сам забыл, из кого вышел. Проугождается!
Тут явился бурмистр Данилов, видя, что Ерофеич разглагольствует, погрозил ему пальцем. А сам пошел по рядам крутильщиц, отыскивая неродивых, отпускал щедро пощечины да тумаки.
– А скажи, Федя, - обратилась Алена к студенту, - ты давеча государыню видел, какая она? Говорят - добрая?
– Го-го!
– Ерофеич не дал студенту и слова вставить.
–
– Пшел вон!
– в отчаянии закричал на него бурмистр Данилов.
– Пшел отсюда вон!
Ерофеич, нимало не смутясь, пристукнул босыми пятками и вышел из амбара на волю, табачку понюхать. Знал, что ведь обратно призовут, еще и поклонятся. Где теперь канатные мастера?
А бурмистр подошел к грустной Алене.
– Чего ты здесь? Пыль, гляди, кострица едкая летает. Соглашалась бы, давно бы у меня барыней жила в чистых покоях...
Алена молчала, а бурмистр с состраданием смотрел ей а лицо. Руку свою он держал за спиной, потому что в руке той была крупная ромашка, которую он сорвал по дороге. но не смел преподнести.
В это время Миллер, вышедший с Ерофеичем, вбежал в амбар с криком:
– Герр Шумахер идет! Герр Шумахер, зельбст унд алляйн! Сам идет и весьма один!
Действительно, через мостик переходил озабоченный Шумахер в расстегнутом кафтане и метя пыль снятым париком. Случай небывалый, чтобы господин библиотекариус самолично жаловал в слободку.
Шумахер поднялся в тень на крыльце домика Грачевой и оттуда послышался его начальнический голос:
– Герр унтер-офицер Тузофф! Где ви есть здесь проживайт? Быстро-быстро, нам указано ехать, новую Кунсткамеру смотреть!
Максюта вышел сосредоточенный, пристегивая кортик. Шумахер пустился обратно через мостик, наклонив лобастую голову.
Алена ничего не могла поделать с собой, выбежапа из амбара на виду у всех, старалась попасть в ногу рядом с корпоралом, говорила:
– Позвольте мне идти за вами, хотя бы в отдалении... Да вы не сомневайтесь во мне, Максим Петрович... А с тем вертепом что вышло, так я ж хотела вам помочь... А Соньку ту, иноземку проклятую, вы не слушайте ничуть...
Он остановился, повернулся к ней. Кругом цвели ромашки, звенели кузнечики, буйствовал ослепительный летний день. А он стоял, загородив тропинку, туча тучей.
– Вот что, - сказал он твердо.
– Не ходила бы ты за мной!
6
Кончив подносить кирпич, каторжане перенесли подмости. Охрана также переместилась, а каторжан пока усадили в канаву, поросшую травой. Ожидалась барка с щебнем под разгрузку.
Каторжане блаженствовали на солнышке, ловя миг ничегонеделанья.
– А
щавель туточка гарный, - сказал, жуя листочек, молоденький каторжанин, у которого на смуглом лбу был выжжен грубый номер 8, словно двойной струп.Говорили, что это антихрист генерал-полицеймейстер Девиер съездил в Европу и привез оттуда, чтобы людей, вместо привычного рвапья ноздрей, клеймить номерами, словно скот.
– У матушки-то в Черкассах, - продолжал Восьмой, - теперь, чай, и шти щавелевые, и плотвица ловится!
– Забудь про плотвицу!
– ругнулся на него артельщик, такой же клейменый, как и все.
– Третьего дня опять загарнуть пытался, сбежать? А артельному за тебя что - своей спиной отвечать?
– Ладно, Провыч, - сказал примирительно номер 13, широкоплечий атлет, у которого струпья в форме единицы и тройки украшали левую щеку.
– Каторга, известно, что толокном не доест, то травой допитается.
– Тебе хорошо, - вздохнул артельщик.
– Ты хоть и бывший, а все же офицер. Тебя здесь за три года никто не ударил. А на мне уже места живого не осталось!
– И тут недоля, - заметил юноша Восьмой.
– Нетопыря вон, со всеми его татями, пальцем не тронут. Наоборот, почитай, каждую ночь на улицу выпускают, якобы милостыньку сбирать. А утром награбленное с охранниками делят.
– Те!
– перепугался артельщик.
– Ну, Восьмерка! Не хватало, чтоб сам Нетопырь тебя услышал.
Тринадцатый и Восьмой уселись на травке рядышком, расстегнули зипуны. Снимать одежду, даже в самую жару, каторжанам не разрешалось. Артельщик же стал поправлять ножную цепь и нечаянно задел старика, лежащего рядом.
Эй, Чертова Дюжина, - сказал он Тринадцатому.
– Батя-то ваш загибается, как бы к утру не тово... Придет коновал, запишет - пухлость чрева, и в яму!
– Типун тебе на язык!
– вскочил Тринадцатый и вместе с Восьмеркой склонился над стариком.
Тот был действительно плох.
От духоты, от грязи, от воды гнилой, - качал головой Тринадцатый, перебирая лохмотья на его воспаленной коже.
– Голова-сплошные расчесы, вошь. Есть такая примета: на кого вша нападет, тому не быть в живых. Батя, - шептал он старику.
– Батя, очнись! Хочешь сухарика? Размочим, у Провыча вода осталась во фляжке.
– О-ох!
– только и мог простонать бедняга. Требовать врача каторжане боялись. Заберут старика в госпиталь, там его кромсать начнут иноземцы. Ходили слухи, что божедомы, которые неопознанных покойников погребают, мертвечиной стали на рынке торговать. Пусть уж старикан помрет на руках у товарищей, коль его такая судьба. Сколько вместе бедовали!
– Батя!
– тормошил его Тринадцатый.
– Не спи, не спи. Подними-ка чуть головушку, я тебе вошек поищу.
– Сколько ж ему годов?
– размышлял Восьмерка.
– Шестьдесят? Семьдесят? Каторга всех равняет. А имя хоть известно, ежели придется помянуть?
Старик вдруг шевельнулся и сказал отчетливо:
– Канунников Авдей Лукич, московской большой суконной сотни бывший купец, по делу царевича Алексея...
Артельщик ахнул и на всякий случай отодвинулся подальше. Другие каторжане чуть звякнули цепями, свидетельствуя этим свой интерес.