Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года
Шрифт:
– А что ж твоя Алена, прачкина дочь?
– язвительно спросил Холявин. Что ж она тебе не поможет?
– А правда, - удивился Нартов, - где Алена? Я уж ее дня три не вижу.
– Я ее продал!
– заявил Холявин и стал от скуки отбивать чечетку.
– Как продал?
– Так и продал. Не знаешь, что ли, что я сегодня до полуночи повинен был карточный долг выплатить!
– Не может быть!
– Очень даже может. Эк я быстро, ловко управился. Контора до пяти присутствует, а я стражников там призвал - ярыжек, мы ее, страдалицу, прямо за печкой взяли. А там уж и покупательница, прынцесса одна, мне денежки насчитывает...
–
– Очень просто: запись-то есть кабельная. Отпела ваша Алена, как в роще соловей!
– Да что ж ты говоришь, мерзавец?
– Я мерзавец? Ты, дядя, поосторожнее, я теперь себе сам, как дам по рогам! Сами вы мерзавцы, девке голову крутили, женихи! Что бурмистр толстопузый, что Максюта донкишот. Сложились бы да выкупили, всего-навсего сто пятьдесят целковеньких... Да отпустили бы горюху, а то ведь все об себе радели, как бы другому не досталась. Что? Молчишь? То-то, потому что правду говорю!
Подъехал наемный фурманщик с двумя фонарями. Евмолп сторговался за пятачок, уселся, цыкнул зубом и укатил.
7
Вольный дом затихал, гасли гирлянды свеч, меланхоличный Кика вытирал бока своего клавесина, будто боевого коня.
Цыцурин стоял перед маркизой в почтительной позе, на ее просьбы сесть никак не соглашался, но говорил совсем не почтительные вещи:
– Помилуйте, сударыня, как атамана выкупать, так денег у вас не находилось. А как муженек свой там оказался, так денежку подай!
– Ну что ты заладил - атаман, атаман! Да и что твой атаман? Кровосос какой-то. Он и не пойдет оттуда, с каторги-то. Ему там самая сладкая жизнь.
– Пойдет-с, - поклонился Цыцурин и даже шаркнул ножкой.
– А зачем он, твой Нетопырь, по указке охраны ножом пыряет своих собратьев каторжных?
– Сего нам не дано знать, кого им пырять угодно. На то они и атаман.
– Хорошо, - согласилась маркиза.
– Значит, считаем: Нетопырь твой, затем Авдей Лукич, Тринадцатый... Но он и слышать не хочет идти на волю без Восьмого.
– Это кто еще Восьмой?
– со страданьем в голосе спросил Цыцурин.
– На всю каторгу у меня денег нет.
– Как нет денег?
– рассердилась она. Заколебались огоньки свеч, и брошь на груди Цыцурина засверкала искрами алмазов.
– Да одна твоя брошь стоит полкаторги!
– Я же не считаю ваших драгоценностей, - поклонился Цыцурин.
– Намедни ты светлейшему князю давал отчет о своем плутовстве - я ведь молчала. А те деньги, которые оказались в разбившейся вазе?
Цыцурин ответил совсем уже невежливо:
– Вы, сударыня, с нами на большую дорогу не ходили, кистенем не махали, ноздричками своими не рисковали...
– Ах, так!
– маркиза встала, отбросила веер.
– На колени!
– указала пальцем.
И сановитый Цыцурин послушно встал на колени, уперся взглядом в пол, но возражать не перестал.
– Атамана, атамана надо выкупать. Вам-то они не известны, а они казак-то нашенский, с Кондратием еще с Булавиным ходили... А ваш тот Тринадцатый. Чертова Дюжина, дворянин, он нам ни к чему!
Маркиза, выведенная из себя, металась по горнице. Крикнула:
Забыл, как я тебя с реп сняла? В петле уж висел!
Цыцурин с важностью встал, отряхнул колени и заявил, чю сходит за деньгами. Маркиза тревожилась.
– Может быть, не то делаем с этим выкупом? Может быть, лишь время теряем? А светлейший, светлейший, - можно ли надеяться на него?
Зизанья готовила ей постель, взбивала перинки. Села рядом, положила на локоть дружескую руку:
–
Не слушай никого, сама решай, госпожа. Вот расскажу тебе: взяли меня, твою Зизанью, еще ребенком, на гвинейском берегу. Как вы называете царь или король, а у нас был Большой Дед, пьяница был, ром пил из бочонка. Белые люди - я всех тогда делила по цвету души, - белые люди купили у него весь наш род, на берег погнали, на корабль посадили... Ой, что там было, госпожа, не так хорошо я знаю ваш язык, чтобы об ужасе том рассказать! Вот в середине моря один наш мужик, по имени Бесстрашный Гром, говорит всем или шепчет: "Чем в корабле этом медленно околевать, лучше нападем на белых, кто-то погибнет, а кто-то найдет свободу..." Но опасался тот Бесстрашный Гром, что мы судном управлять не сумеем. А один из кормщиков был там бывший раб, гвинеец. Черное лицо, госпожа, но душа тоже черная! Ему доверились, а он всех выдал. И Бесстрашный Гром, словно Иисус, гвоздями был к рее приколочен. Как он кричал, о мать моя, как он кричал!Маркиза на нее посматривала, думала свою думу. Цыцурин вошел без стука, виновато кланялся. За ним шли, нахмурясь, гайдук Весельчак, музыкант Кика, буфетчик, все остальные. Карлик Нулишка был тут как тут, вертелся между ног.
– Они вот, - шаркнул ножкой Цыцурин, - не желают-с.
– Да как они смеют не желать?
– Смеют, потому что у каждого в тех деньгах есть доля... Они требуют раздела.
– Мы требуем раздела, - басом подтвердил Весельчак, а Кика задергал ручками-ножками, заверещал:
– Леста миа арджента! Верните мои деньги!
– Зизанья!
– подозвала маркиза. Она села к трюмо, вынула шпильки из прически и переколола их, посмотрела справа-слева и осталась довольна. Зизанья, подай мой ларец!
Перед молча стоящими слугами она рылась в ларце, достала изящный дамский пистолет, обдула его, проверила порох, кремень, прицелилась в себя в зеркале и, усмехнувшись, повернулась к слугам.
Выстрелила, и с обомлевшего Весельчака слетела треуголька.
– Вот так!
– сказала маркиза. В следующий раз я разнесу твою глупую голову. А теперь - марш за деньгами!
8
День хлопот заканчивался, темнота сгущалась в покоях Летнего дворца, за темнотою кралась тишина.
Обер-гофмейстер Левенвольд уложил свою повелительницу, впрочем, ранний сон мог означать и бессонницу к утру. Выпроводил целую толпу с вопросами по поводу завтрашних торжеств - где оркестру стоять, да какие букеты подавать, да Бутурлин взял да своевольно переменил порядок прохождения полков...
– К светлейшему, к светлейшему!
– прогнал их обер-гофмейстер.
Сам же с наслаждением сел к окну в кресло. Он занимался модным занятием, прилетевшим этой весной из Версаля, - вязал. Совершенно серьезно перебирал спицами, подтягивал нить, мотал клубок, считал петли. Мог вязать и елочкой, и в стиле Помпадур. Обещал государыне к зиме связать душегрею.
Внизу, под окном, была толчея. Неудивительно, потому что завтра праздник, все куда-то бегут, что-то несут!
В толпе Левенвольд заметил женщину в странном холщовом платье с красными петухами. По нелепости наряда и колченогой походке он сначала подумал, что это Христина Гендрикова, но странная особа вошла во дворец через кухонную дверь. "Шутиха какая-нибудь", - подумал обер-гофмейстер.
И он считал петли и думал о том, что вскоре станет графом. Сменится царствование, дай бог, чтоб только мирно сменилось. Он и его братья вернутся в Линфляндию, там у них мыза, коровы брауншвейгские, по полтора ведра надаивают.