Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Правда, у этого мотива — перевертывание всех прежних отношений — можно предположить еще один источник, выходящий за пределы национальной традиции. В древнеримских сатурналиях, к которым, полагают исследователи, восходит карнавальный ритуал, бытовал обряд передачи царских полномочий рабу, казнимому после окончания праздника.
Существует мнение, будто сатурналии — отголосок памяти о золотом веке, когда якобы правил Сатурн; об эпохе изобилия, равенства, счастья. Как бы то ни было, «век Сатурна», «золотая эра» — понятия, свидетельствующие, что человек издавна не удовлетворен своим реальным положением, ищет другого мира; что — и это самое важное — действия человека во времена Сатурна или Пугачева будут иметь сходные черты. Это-то и подтверждается утопией, и я полагаю, и манифест Пугачева, и «Житие Андрея Юродивого», помимо национальных черт, выражают упомянутый общечеловеческий мотив.
Однако следует заметить и другое: сатурналии, карнавал, вообще все типы массовых действий — зрелищ, имеющих основанием «перевертывание» сложившихся социальных форм и отношений, служили своего рода выходом для
24
Генон Р.О смысле «карнавальных праздников», 1945 / Вопр. философии. 1991. № 4.
С. 47.
Разумеется, я не имею в виду, будто крестьянская утопия, выраженная в «Житии Андрея Юродивого» или в манифесте Пугачева, реализует низменные инстинкты. Но нельзя и отрицать: «перевертывание», неоспоримое в каждом документе, содержит повод для такого толкования, причем в отличие от кратких карнавальных праздников (обычно пять — семь дней) «перевертывание» утопии имеет тенденцию увековечить «новый порядок» и не просто дать выход дур — ным страстям, а узаконить их. Если так, не должна вызывать удивления «порча нравов», сопровождающая воплощение любой утопии. Делается понятным, почему всякая писаная утопия, как правило, жестко регламентирует человеческую жизнь — иначе «вечный карнавал» грозит разрушить социальный порядок. Иными словами, осуществись пугачевский манифест на деле, обещанная им справедливость никогда не наступит. Вот почему (не только поэтому, но и поэтому тоже) западноевропейская культура — наследница сатурналий постепенно отказалась от «социального переворота», сохранив карнавал как чистое зрелище и недолгий праздник.
Сходство между переживаниями литературного персонажа (к Катерине А. Н. Островского прибавлю летчика — испытателя из рассказа Л. Андреева «Полет», 1914; герой вообразил себя ангелом и, не желая возвращаться на землю, гнал самолет выше и выше, пока не отказал мотор и машина не разбилась — земля взяла свое), романическим изобретением (этеронеф), научными поисками (Циолковский) и реальными высокотехническими достижениями (освоение космоса) — все это, я думаю, свидетельствует об одном качестве русской литературной утопии, которого, как уже говорилось, нет в утопии западной: стремлении реализовать утопический идеал, превратить его в условие обыденного существования, иначе говоря, «минус — место» превратить в «место — плюс».
Без этой черты русского литературного утопизма не понять, отчего коммунистическая утопия, возникшая на Западе, не получила там систематической реализации, зато именно в России на долгие годы стала официальной основой существования.
В качестве косвенного довода — строки из «Войны и мира» Л. Н. Толстого:
«Мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысо — горских<…>Между ними всегда ходили какие-нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят» [25] <…>то об имеющем через семь лет воцариться Петре Федоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет» [26] .
25
Эта нетвердость веры — ее якобы можно сменить (сама боязнь или обсуждение та
кой ситуации) — не однажды возникает на страницах русской классики. В «Повести о
том, как поссорились…» Н. В. Гоголя беседуют персонажи: «- Говорят, — начал Иван
Иванович, — что три короля объявили войну царю нашему. — Да, говорил мне Петр
Федорович. Что это за война? и отчего она? — <…>Я полагаю, что короли хотят, что
бы мы все приняли турецкую веру.<…>А царь наш и объявил им за то войну. Нет, го
ворит, примите вы сами веру Христову!» (Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 9 т. М., 1994. Т. 2.
С. 365–366). В «Грозе» Феклуша рассказывает о нравах заморских земель: «А то есть
еще земля, где все люди с песьими головами. Глаша. Отчего же так, с песьими? Феклу
ша. За неверность» (Действие 2, явл. 1).
Слухи о перемене веры в интересующем меня контексте могут означать: настоящее негодно — со всем, что в нем есть: верой, прошлым, учреждениями, отношениями. Мысль о другойвере — как сладкий страх новизны, как будущее, которое манит тем, что хоть в нем-то не будет этого настоящего. Засомневавшийся батюшка из рассказа М. М. Зощенко «Исповедь» на этом фоне — естественное явление. Факты, взятые со страниц литературных произведений, означают глубокое разочарование в настоящем; оно кажется литературным героям одновременно и негодным, и настолько прочным, что нет никаких сил надеяться на иную судьбу. Разговоры о перемене веры могут быть знаком неосуществимого желания переменить жизнь.
26
Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 12 т. М., 1958. Т. 6. С. 151.
«Ничего
не будет» — важный мотив русской утопии. Ничегои есть единственный путь спасения от настоящего, его теллурической бесконечности, способной на веки — вечные лишь воспроизводить себя, сколько ни бейся. Надежда только на ничто, в котором вечность настоящего (а с ним и время) исчезнет. Тогда благодетельное будущее возникнет из этого «ничего», где, точно, не останется ничего от вечного настоящего. Речь, таким образом, снова и снова идет о каком-то совсем другом «месте — мире», чем тот, где люди испокон живут.Любопытным контрастом описанному в романе Л. Н. Толстого служат слова, однажды слышанные мною, кажется, в 70–е годы, от одного ученика моего (я тогда работал учителем). На вопрос, как он представляет себе коммунизм, ученик ответил: «Когда все будет». Это, конечно, метафора, нечто близкое художественному образу, а не логически, тем более исторически осознанное и мотивированное суждение. «Все будет» значило, что теперешняя, настоящаяжизнь моего собеседника протекает в мире, где всего нет,есть кое-что, но без всегоэто «кое-что» все равно что ничто, т. е. на самом деле нет ничего. Однако откуда, как возникнет мир всего,об этом не задумываются и не знают. «Все будет» моего ученика (ни имени, ни фамилии, ни даже облика память не сохранила, а вот ответ остался) совершенно равнозначно «ничего не будет», и как бы ни противоречили обе формулы одна другой, они выразили, на мой взгляд, одно и то же смутное ощущение: окружающий мир, настоящее пусты, нет никаких надежд, что положение изменится, и уповать, даже не помышляя о конкретных средствах, остается лишь на внезапное, «волшебное» возникновение абсолютно другого по всем качествам мира, разумеется, с этим никак не связанного, иначе и в этом новом сохранятся все черты старого. Достоевский в «Сне смешного человека» почти так и пишет: «В один бы день, в один бы час —все бы сразуустроилось!» «Если только все захотят, то сейчасвсе устроится».
«Сразу», «сейчас» — потому что если постепенно, то будет все то же — на время никаких надежд, времени никакой веры — обманет.
В другоммире (другом месте с другим временем, а в сущности, без времени), где не будет ничего от этого, где все другое и может появиться все —все нужное человеку. Что это такое — об этом русская литературная утопия, в отличие от западной, не думает. «Всё» так очаровывает, что любое суждение о «прозе жизни» (средствах, конкретных расчетах обыденного, вроде того, что будут есть и пить, где жить и пр.) кажется унизительным, пачкающим прекрасную мечту. Утопия Чернышевского отчасти потому произвела сильное действие на современников (молодежь, главным образом), что давала именно практические советы, оказавшиеся, впрочем, настоящей утопией, но с виду — самые наипрактичнейшие.
Как одно из допустимых объяснений: другоймир, часто воображавшийся западной утопией в качестве острова —физической и географической среды, буквально отделенной от всего, — этот мир утопия русская, не знающая островов (в романе И. А. Ефремова «Туманность Андромеды» остров изображен местом, где изолируются люди, не способные жить в обществе), — некое отрицательное место, выносит из пределов земли в межзвездные дали. Если ничего не будет (будет все), то, разумеется, не на земле, по воображению рус — ских утопий. Не случайно первые дистопии, объявляющие землю «злым местом», появляются в России («Мы» Замятина, «Ленинград» Козырева), хотя дистопические мотивы звучат уже в романе Уэллса «Когда спящий проснется» (1899). Существует, однако, иное мнение. «Мир, каким он будет» Эмиля Сувестра (1846. — В. М.),достаточно забытый утопический роман, открывает путь современным антиутопиям» [27] . В данном случае возражение или согласие не кажутся мне существенными: речь не об антиутопических мотивах, а о системе, определяемой как антиутопия.
27
Hudde H., Kuon P.Utopie — Uchronie — et apr`es. — De l'Utopie a l'Uchronie. P. 15.
В устойчивом для русских утопий контексте «бегства с земли» Циолковский и его проекты расселения человечества на планетах Солнечной системы естественны. Современник Циолковского А. Богданов писал в упомянутом романе «Красная звезда»:
«Посмотрите, — обращается к герою, обитателю Земли, марсианин, — как ваше азиатское государство пользуется европейскими способами сообщения и средствами истребления, чтобы подавлять и искоренять все, что есть у вас живого и прогрессивного» (РЛУ, с. 204).
Это и значит, согласно художественной мысли русского утопизма, что здесь,на земле, серьезные перемены маловозможны. Следует изменить физические условия, перемениться самому человеку, тогда исполнится то, что грезилось. В романе Богданова отрицание здешнеговыразилось образом «минус — материи»; ее сила позволяет героям свободно преодолевать тяготение земли, и не столько физическое, сколько историческое. «Минус — материя» художественно оправдывает существенное для русской литературной утопии признание (одного из героев «Красной звезды»): «Мы — представители другогочеловечества» (РЛУ, с. 209). Воображается некий «минус — человек» — другой, новый человек.