Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Я с теми, кто вышел строитьи месть.

Возможно, не глубоко скрытая полемика с известными строками Пушкина из стихотворения «Поэт и чернь» (1828):

Во градах ваших улиц шумных Сметают сор — полезный труд! — Но, позабыв свое служенье, Алтарь и жертвоприношенье, Жрецы ль у вас метлу берут?

Маяковский утверждает: поэт не жрец, его ремесло сродни делу тех, кто занят будничной работой. Не стану выяснять, кто прав, но замечу, что логика, которая привела русских художников к социал — демократам, и логика стихов

Маяковского одна и та же: будущее светло и прекрасно, говоря словами из 4–го сна Веры Павловны.

Из чего исходят, такдумая о будущем? Из простых суждений, которые ничем, кроме заверений самого автора, не подкреплены. Если Маяковский славит существующее отечество, он, предположительно, считает его состояние благим; в будущем это благо утроится («но трижды — которое будет»), жизнь станет всеблагой. Напоминает мысль Чернышевского о хороших людях: сейчас они есть, но их мало, зато в будущем все станут хорошими.

Все это классифицируется как утопия — по отношению и к настоящему, и к будущему. Вероятно, одна из особенностей советской утопии, выросшей из утопии русской, состояла в «удвоении» утопизма: не только будущее, но уже настоящее хорошо. Попробуем признать, что оценка ошибочна, что настоящее не хорошо, тогда, что же, будущее трижды не хорошо? С этим едва ли кто согласится, слишком слабы основания у такого вывода. Но равно слаба логика противоположная — из таких слабых аргументов и выстраиваются утопии как проекты будущего, по которым и ради которых строится настоящее. Оно, следовательно, оказывается неким вечным будущим, так и не успев побывать настоящим: у людей, в сущности, отнимают жизнь.

В этом пункте и состоит одно из главных отличий русского и западного литературного утопизма. На Западе литературная утопия и, так сказать, «лихорадка буден» развивались параллельно, настоящее и будущее в книге и в обыденности, время литературное и время жизненное существовали по разнымзаконам. В России эти два времени стремились слиться; книга была учебником жизни; литературная утопия становилась планом социальных перемен; из черт литературных (и только литературных!) героев формировались представления о чертах будущего человека. По мере движения русской истории усиливалось стремление сделать действительность утопией, превратить вымысел в реальность. Все виды утопий — литературные, социальные, художественные, постепенно сближаясь, сливались в одну, получившую название социализм (коммунизм). Русский утопизм вышел за страницы книги и принял тотальный характер.

Такой контекст русской действительности надо иметь в уме, чтобы понять особенность русской литературной утопии XX столетия. И еще несколько слов об этом контексте. В 1922 г. Г. Г. Шпет писал:

«Нет истории, которая так заботилась бы о завтрашнем дне, как русская. Поэтому русская философия утопична насквозь, даже — как ни противоречиво это — в своем романтическом настроении. Россия не просто в будущем, но в будущем вселенском. Задачи ее — всемирные…» [37] .

37

Шпет Г. Г. Очерк развития русской философии // Сочинения. М., 1989. С. 53.

Многое схвачено метко, и все же хочется возразить. Русская мысль, я полагаю, утопична не потому, что думает о завтрашнем дне. Можно ведь, и грезя о завтрашнем, оставаться в сейчас. Не было как раз последнего, существовавшего в духовной традиции (как бы к ней ни относиться) Запада. Утопизм и безудержная устремленность в завтра ничем не уравновешивались, потому что нечем было уравновесить, нечем было дорожить в сегодняшнем, кроме «лихорадки буден». В отличие от Запада, где сегодняшнее представляло ценность, потому что вырастало из вчера, имело хронологическую определенность. В России не было заботы о каждодневном, гнушались практических, изо дня в день, усилий («авось»). Была «идейность» допускавшая любую степень отвлечения от низкой действительности, которая в силу своей «низости» (несоответствия идеалу), допускала, требовала воздействия этого самого идеала. Он признавался действительнее действительности — существенный признак утопии, выражающий одну из черт сознания русского человека.

В. О. Ключевскому принадлежит наблюдение над тем, какие типы душевных склонностей, умственных предпочтений формировались в России, где противоречили друг другу философия и не соответствующие мысли родные реальности: там и помину не было того, о чем ясно и — главное! — справедливо

толковала философия. Не это ли противоречие, обнаруженное историком, выразил Чацкий: «Ум с сердцем не в ладу» в пьесе с очень глубоким названием «Горе от ума»? Подобное положение вполне мог подразумевать и Ключевский, правда, судя о людях XVIII столетия. Но вечные качества не стареют.

«Взяв какой-нибудь туземный факт, мыслитель прикидывал к нему отвлеченный философский принцип или целую социальную схему, например, идею общественного равенства, и, заметив, что измеряемое не приходится по мерке, отвергал его, не изучал<…>осуждал мысленно на небытие<…>Действительность просто игнорировали, т. е. переставали понимать ее как неразумную, не мешая ее существованию, и таким образом привыкли думать, что нормальный туземный порядок… — это мирное сожитие разумных идеалов с неразумной действительностью. Это противоречие должно было тяжелым Камнем давить ум и совесть (ум и сердце у Чацкого. — В. М.)образованного русского человека» [38] .

38

Ключевский В. О. Западное влияние в России после Петра, 1890–1891 // Неопублико

ванные произведения. М., 1983. С. 108.

Не исключено, так и поступали в XVIII столетии: идеал сам по себе, действительность — сама. В XX же намерения изменились (при сохранении прежней психологии, не считавшейся с действительностью): идеал признали нормой действительности, стали ее кроить по идеалу, а так как в России испокон в качестве идеала никогда не выступал человек, но только народ, государство, человечество, эта мера сделалась масштабом действительности: например, хорошо то, что хорошо народу (человечеству, государству). Общность/целое всегда предпочиталась индивидуальному — таковы философия, психология и обыденная практика. Не только поэтому, но и поэтому тоже так долго держалось в России крепостное право, а после его отмены глубокие следы рабства сохранились в учреждениях, в поведении людей, и поныне, когда я пишу эти строки, эти следы отнюдь не являются объектом археологии.

Не я первый заговорил об этом, я лишь повторил давно известное, однако используя собственный, увы, опыт. В 1938 г. Г. П. Федотов писал в статье «Завтрашний день»:

«За сменой всех идеологий русской революции — бывших и будущих — остается ее фон: тоталитарной несвободы. В этом удушающем рабстве, в той легкости, с которой народ это рабство принял (он называл его в первое время свободой), не один лишь общий закон революционного процесса… Здесь сказывается московская привычка к рабству<…>Москвич… никогда не дышал свободным воздухом: состояние рабства — не сталинского, конечно, — является для него исторически привычным, почти естественным» [39] .

39

Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избранные статьи. СПб., 1992. Т. 2. С. 192–193.

Одним из важных итогов рабства, пропитавшего все — от мысли до бытовых привычек, — является, в частности, отсутствие идеи человека как самостоятельной величины мировой жизни, несоизмеримо более важной (хотя сравнение вряд ли уместно), чем народ, государство, страна (отечество). Я люблю родину, потому что там дорогие, мои, индивида, воспоминания, а не потому что она государство, народ. Даже так: я люблю не родину, а близких, родных, любимых; дорогие с детства места, памятные закоулки — это я зову родиной: люди, дома, память о детских годах, первых волнениях и пр., а не абстрактные понятия.

Коль скоро человек не был масштабом бытия, то, полагали многие русские мыслители, по крайней мере, до середины XIX столетия, разумность как импульс индивидуального и социального действия все может.Человек воображался столь ничтожной величиной, что ею всегда пренебрегали, никогда не смущаясь от того, что действительность не совпадала с подобными взглядами. Когда же несовпадение открывалось, винили действительность, а не способы суждения о ней.

Все это и можно определить «утопизмом», постоянно питаемом из двух источников: из примитивного представления о человеке — существе, якобы не имеющем самостоятельного значения; и — отсюда — мысль: примитивное существо можно организовать посредством хорошо разработанной рациональной системы. Даже если отдельное лицо пострадает, что такое один человек, когда дело касается блага миллионов.

Поделиться с друзьями: