Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Но он сам же заподозрил это единство: «Так вот она, гармония!..» «Согласный хор» — синоним косных элементов, непреображенных материальных стихий, среди которых человек — невзрачный атом, безвидная деталь бесконечной природной механики.
И сквозь тяжелый мрак миротворенья Рвалась вперед бессмертная душа Растительного мира. (с. 163)Заболоцкий почувствовал: душа растительного мира бессмертна, он вечен, что бы в нем ни происходило. Совсем, совсем не то человек: его душа, помыслы, он сам — все это смертно, и в этом громадное различие двух миров, которые поэт опрометчиво рассматривал единым. Несходство мира и
В «Торжестве земледелия» Заболоцкий отказывается от натурфилософской утопии. «Лодейников», написанный позже, — результат этого отказа, продукт другоговзгляда на человека и мир, не связанного с текущими историческими переживаниями, хотя они вполне могли содействовать его формулированию, даже если сам поэт их не осознавал.
«Торжество земледелия» оканчивается торжеством смерти, «вековечной давильни»:
А на холме у реки От рождения впервые Ели черви гробовые Деревянный труп сохи. Умерла царица пашен, Коробейница старух! И растет над нею, важен, Сын забвения, лопух. И растет лопух унылый, И листом о камень бьет, И над ветхою могилой Память вечную поет.Полный триумф слепой вегетации, непреодолимого притяжения земли/могилы/смерти, и с этим никто и ничто не может поделать. Подтверждением таких настроений, резко отличных от настроений надежды середины 20–х годов, служит следующая за «Торжеством земледелия» поэма «Безумный волк». Кажется, в ней Заболоцкий окончательно расстался со своими утопическими чаяниями преобразовать мир — возможно, это-то и почувствовали тогдашние критики, однако объяснили (вольно или невольно — сейчас не важно) это «пасквилем на колхозный строй».
Волк — председатель обращается к безумному волку: Мы, волки, несем твое вечное дело Туда, на звезды, вперед!С утопией на земле покончено, она бесповоротно сгинула: и люди никуда не годны, и косная природа неодолима — ее ничем не взять. Остались звезды — туда, в космос, может быть, там (вспомним знакомство и переписку с Циолковским), согласно старой русской поговорке «Везде хорошо, где нас нет», — проверенное средство от земных неурядиц, русская поэзия не раз обращалась к нему: «В небесах торжественно и чудно» (Лермонтов).
Правда, Заболоцкий было усомнился: точно ли в небесах торжественно, а на земле нечему торжествовать? Свои «опровержения» русской лирики он суммировал в «Торжестве земледелия» и выяснил: классика права — торжественно в небесах, на земле нет поводов торжествовать, и к началу 30–х годов всякие сомнения на сей счет рассеялись. В стихотворении 1930 г. «Подводный город» крах былых взглядов, похоже, несомненен:
Море! Море! Морда гроба! Вечный гибели закон!Где легла твоя утроба, Умер город Посейдон. Чуден вид его и страшен: Рыбой съедены до пят, Из больших окошек башен Люди длинные глядят. Человек, носим волною, Едет книзу головою. Осьминог сосет ребенка, Только влас висит коронка.<…> Над могилами науки, Пирамидами владыки — Т олько море, только сон,Только неба синий тон. (с. 85–86)Вот во что превратились натурфилософские утопии — надежды: вечной гибели закон. После земледелия не осталось и самой земли — только море, только небо. Это напоминает известные тютчевские строки (Тютчев, несомненно, один из поэтических учителей Заболоцкого):
Когда пробьет последний чае природы, Состав частей разрушится земных, Все зримое опять покроют воды…«Только море» по вероятному смыслу рифмуется с последней строкой Тютчева, и я оцениваю этот смысл не только как распад натурфилософской утопии Заболоцкого, но утопии как таковой — надежды на благую перемену социального порядка. Возможно, хочу напомнить, следует вообще вести речь о том, что русская литература, начиная с 20–х годов (Замятин, Булгаков, Козырев, Кржижановский,
теперь и Заболоцкий), первой среди литератур Европы обнаружила пустоту утопизма, социо- и антропологического, и этим внесла новый тон в литературную традицию XX столетия, в частности в жанровую практику литературного утопизма.Европейская литературная утопия до и в начале XX в. развивалась в духе надежды. Русская утопия 20–х годов оставила надежды — несомненно, новая черта жанра: то, что получило название «антиутопии», черпало из художественной практики русской литературной утопии, больше и, вероятно, раньше других подготовленной к выражению подобного экзистенциального опыта: именно в России, единственном тогда государстве мира (иезуитская коммуна в Парагвае — слишком давнее событие), попытались реализовать утопический (или, иначе, литературный)проект, выполнив, кстати, одну из заповедей русской литературной критики: литература — учебник жизни. Вот и стали по книге (утопии) «учиться» жить.
До того, как проект рухнул исторически, писатели предугадали его судьбу, и в разных формах этот прогноз выразили Замятин, Козырев, Булгаков, Платонов. И, конечно, Заболоцкий. В его творчестве после крушения утопии (ориентировочное время 1929–1931 гг.) происходят перемены— исчезают черты натурфилософских увлечений. В 1947 г. он пишет стихотворение «Я не ищу гармонии…»:
Я не ищу гармонии в природе. Разумной соразмерности начал Ни в недрах скал, ни в ясном небосводе Я до сих пор, увы, не различал. Как своенравен мир ее дремучий! В отчаянном пении ветров Не слышит сердце правильных созвучий, Душа не чует стройных голосов.<…> (с. 151)Комментарии не нужны, однако поэт добавляет еще две строфы, очевидно выпадающие из смысла стихотворения:
И в этот час печальная природа Лежит вокруг, вздыхая тяжело, И не мила ей дикая свобода, Где от добра неотделимо зло. И снится ей блестящий вал турбины. И мерный звук разумного труда, И пенье труб, и зарево плотины, И налитые током провода. (с. 152)Объяснить эти строфы можно либо рецидивом прежнего утопизма, либо желанием примирить явную (не исключено, и самому поэту) непримиримость, найти некую теоретическую гармонию окружающего порядка и разумности, ему абсолютно чуждой. Возникает представление: разумному (а с ним и человеческому) вообще нет места в мире.
Что ж, пускай нет в мире, тогда стихи — единственное, последнее место,где оно существует, живет, но, повторяю, если и так, разумное выглядит поэтической заплатой на поэтическом тексте.
В «Осени» (1932) Заболоцкий, похоже, еще воображает природу рукотворным храмом — дворцом — зданием — старые привязанности не сразу оставляют душу. Он уже признал, что природа не такова, но найти в ней такоеместо человеку ему трудно, и новые переживания поэт передает в старых формах:
Осенних рощ большие помещенья Стоят на воздухе, как чистые дома. Архитектура осени.Поэту мерещится в природе осмысленная организация, избавляющая от страшной мысли: природа знать ничего не знает о человеке, он для нее — один из бесчисленных элементов бесконечной материальности. Ужасное открытие, и этот хаос, интуитивно прозреваемый, автор пробует гармонизовать образами дома — храма, некоего архитектора, чьею волей возникли эти дома.
Это очень старый в западноевропейской литературе прием — уподоблять мир зданию, находить в природе аналогии с архитектурным сооружением, а их совокупность рассматривать в качестве некоего идеального места — осуществленной утопии. Подобный образ у русского писателя — вне каких-либо жанровых соотнесений — может означать тоску по разумному порядку, стройности, организации, поскольку обыденная жизнь хаотична, неустойчива, рассыпается при всякой целенаправленной попытке придать ей структуру, прочность, определенность. Эти усилия ничто перед безмерной мощью стихийного, неопределенного бытия. Оно-то и возбуждает стремление к пластической отчетливости, к ясным границам между предметами, что прежде всего предполагало бы отчетливость, оформленность каждого индивидуального существования. Где там! Пейзаж, законодательство, история не дают ясности, лишены пластики, за которую при всякой возможности хватается поэтическое воображение, как в случае со стихотворением Заболоцкого «Осень».