Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Мы до ночи, мы до смерти — на машине, только с ней. Мы не молимся, не любим, мы умрем, как и родились,
у железного лица. (III, с. 498)
Новые люди не любят, они до ночи у железного лица. Да ведь это Вий! Герои лирики Платонова объявили себя принадлежащими бесовскому миру — тогда-то понятно, почему они не молятся, не любят и почему машина мила им: только превратив в нее человека, можно заставить его служить нечистой силе. Вспоминается, конечно, Володя Макаров из романа Ю. Олеши «Зависть»: он завидовал в жизни только машинам, и после сказанного о Платонове персонаж Олеши выглядит как вариант нечистой силы, посланец тогосвета.
При справедливости высказанного суждения Новый Город становится разновидностью подземного мира — пристанища бесовщины, и писатель пообещал (без умысла), что все силы новогоброшены
(III, с. 498–499)
Эти слова могли бы стать эпиграфом к «Чевенгуру»: переместили весь мир под землю, превратили жизнь в кладбище, после чего тьмаполучила смысл. В стихотворении «Топот» эта картина детализуется:
Без меры, без края, без счета Строят невидимый город, — Выше, страшнее, где тайна и холод<…>Тихо. Только в материи сопротивление. (III, с. 499)Разве не ясно, что это за место,где тайна и холод и только материя живет? Не станем обманываться словом «выше»: тьма и холод перевешивают, впрочем, «вышина» не противоречит «могиле» (ведь о ней, в сущности, идет речь!), может быть, как раз вышина есть метафорическое подчеркивание могилы (надгробный памятник), обозначение, фиксирование могилы… Правда, имеется еще одно место, характеризуемое этими чертами, — космос, вышина, тьма и холод всемирного вещества. При таком чтении стихов Платонова выходит: он одними понятиями описал космос и могилу, и, согласно его метафорике, это однородные явления. Но тогда его литературные герои, одержимые космосом, межзвездными далями, заражены некрофильством и могут рассматриваться явлениями нечистой силы, бесовским наваждением, чего, разумеется, автор не желал. Однако случайно ли, что рассказ «Потомки солнца» первоначально назывался «Сатана мысли»; что образ сатаны «перешел» в повесть «Эфирный тракт» под видом инженера Исаака Матиссена, чья мысль способна управлять физическим порядком, преодолевая сопротивление материи? На глазах одного из персонажей насосная установка орошает высохшее поле по мысленному приказу инженера — «сатаны».
«Матиссен ехидно посмотрел на Кирпичникова и сказал: — Видишь, чем стала мысль человека? Ударом разумной воли! Не правда ли?
И Матиссен уныло улыбнулся своим омертвевшим лицом.<…>На глазах Кирпичникова Матиссен явно насиловал природу. И преступление было в том, что ни сам Матиссен, ни все человечество еще не представляли из себя драгоценностей дороже природы. Напротив, природа все еще была глубже, больше, мудрее и разноцветней всех человеков» (I, с. 175).
Эти строки выдают противоречие художественной мысли Платонова. Матиссен, вторгающийся в жизнь, — некий сатаноид (у него мертвенное лицо), он прикидывается живым, чтобы сохранить власть над миром. Платонов ощущает безумие, бесовство такой власти, для которой «только в материале сопротивление», и этот образ можно рассматривать в качестве неумышленной метафоры большевизма, если исторически и топологически ограничивать повесть.
Однако в том же абзаце, где изображен Матиссен — сатана, автор пишет, что природа глубже и мудрее всех человеков; человек, следовательно, мельче и меньше и потому не представляет драгоценности дороже природы. Вероятно, с этим убеждением автора связаны его пристрастия к машине, механизму, технике. Именно отсюда естествен шаг к признанию благодетельности большевистского переворота (о чем Платонов всегда говорит с безоговорочной определенностью) как условия, необходимого, чтобы проникнуть в заповедную природу, раздвинуть границы познанного мира. Подобной грандиозной задаче явно не соответствует существующий тип человека, и посему не меньших усилий требует переделка этого типа, равнозначная (хотел или нет сам Платонов) тому, что делает Матиссен с природой. Вот он говорит Кирпичникову:
«Такая высшая техника имеет целью освободить человека от мускульной работы… (того же хотел Андрей Бабичев в «Зависти» Олеши и в том же 1926
г. — В. М.).Я хочу добиться, чтобы обойтись без дополнительных механизмов и без всяких посредников, а действовать на природу прямо и непосредственно — голой пертурбацией мозга. Я уверен в успехе техники без машин. Я знаю, что достаточно одного контакта между человеком и природой — мысли, — чтобы управлять всем веществом мира! Понял!..<…>В каждом теле есть такое место, такое сердечко, что если дать по нем щелчком — все тело твое: делай с ним что хочешь!» (I, с. 175).Матиссен изображен Платоновым как маг, языческий повелитель стихий, шаман— заклинатель, мечтающий о тотальной власти над стихиями. Человек для него — одно из орудий этой власти и рассматривается в качестве разновидности материального мира, как материя — тело. По сравнению с антропологией стихов видны перемены: взгляды, представленные в лирике молодого Платонова и выраженные образом инженера Матиссена, автор подвергает художественной критике: теллурический магизм сродни сатанизму, его энергия питается силами смерти. В Матиссене Платонов невольно осуждает собственные стихи — здесь, по — моему, и проходит грань противоречия. Платонов не делает (вполне искренно, я убежден) логически следующего шага: не оценивает коммунистической утопии тоже магическим заклинанием стихий. Разгадав бесчеловечность «шаманизма» в своем герое, писатель не разглядел языческого магизма в окружающей его социальной и политической практике.
Платонов — художник почувствовал угрозу в программе Матиссена: «делай с ним (с человеком) что хочешь», но не увидал, что такова русская историческая обыденность; что этот принцип стал главным в большевистской «антропологии», которая (этого Платонов тоже не разглядел) отнюдь не была изобретена, а всего — навсего являлась рутинной каждодневностью русской истории.
Один из героев «Эфирного тракта» мечтает «случайную нечаянную жизнь человека превратить в вечное господствонад чудом природы» (I, с. 156).
Мысль, будто человек — хозяин природы, может родиться в сознании, долго пребывавшем в рабстве: раб думает не о том, чтобы освободиться, но чтобы стать господином. Поэтому в истории власть, переходившая в руки бывшего раба, становилась причиной нового рабства. Свободным может стать человек,но для этого нужно работать над созиданием в нем человека, а не заботиться о вызволении из рабства; необходимо воспитание гуманитарного сознания, которого не было у молодого Платонова, — оно стихийно складывалось в нем, сознательно же, как человек обыденной жизни, он до конца дней искренно поддерживал советский режим. Это противоречие обыденного и художественного сознания было сильно в Платонове. Подобный же тип противоречия усматривается в «Зависти» Ю. Олеши, в меньшей степени в утопии А. Чаянова. Не исключено, оно имеет типологический (по крайней мере, для той поры) характер.
Негуманитарность вызвана не революцией — та сама детище негуманитарных взглядов, насколько события зависят от мировоззрения. В «Чевенгуре», а потом в «Котловане» Платонов — художник совсем разорвет с традицией негуманитарного («шаманского») понимания человека, сохранив это понимание для оценки происходивших событий.
Утопично безоговорочное представление человека частью материального мира, в качестве таковой поддающегося любым, преимущественно социальным, экспериментам. Согласно опыту былых утопий, литературных и революционных, именно те, кто придерживался негуманитарных взглядов, рассматривали человека материалом любых рациональных опытов, в истинности каковых сами авторы не сомневались. Еще и еще повторю: так могло быть потому, что человека ставили в связь с миром, законы которого якобы известны, разве кое — какие частности требуют уточнения. Один из героев Платонова думает: «Электрон — существо примитивно организованное и биологические реформы в нем чрезвычайно легки» (I, с. 159).
Так оценивается материал, с которым имеет дело персонаж, но вместо «электрона» слышится «человек», что бы ни думал на сей счет автор. «Эфирный тракт» свидетельствует: поэтическая антропология, выраженная Платоновым в стихах, — не только дань молодости, но устойчивое личное убеждение, хотя в повести есть знаки, что антропология, которой предшествует многовековая российская история, дает трещину. Причина и в художественной индивидуальности автора, и в том, что наиболее чуткие натуры догадываются о ложности прежних воззрений.