Сатанинская трилогия
Шрифт:
Им оставалось лишь следовать движению, они шли ликуя. Последний поворот был скоро преодолен, лесок остался позади, крест, который они несли над собой, оказался возле креста, стоявшего на горе, у подножья которого разместился навес, и все пришедшие образовали вокруг него кольцо.
Они были теперь одни с Богом. Они поднялись так высоко, что самые большие горы на горизонте, казалось, осели, все окрест потонуло. Деревня позади едва различалась, настолько придвинулись к земле бедные маленькие крыши. А впереди, там, где разверзлось ущелье, была бездонная глубина, заполненная лишь туманной ночью. Но тем шире простиралось бесконечное небо, заполнившее пространство, и не было больше ничего, лишь Бог и Сын Его, и Святой Дух, и святые, святые, которые были когда-то людьми, и так они нас лучше поймут.
Ибо истинно, что мы грешили, но кто не грешил? Вспоминая все, что выстрадали, они расчувствовались. Они опустились на колени, над ними возвышались оба креста, статуя Богородицы, хоругви, небо было сверху, и небо снизу. И долго, вместе с возглашавшим священником, вслух или же про себя, в своих сердцах, сложив у груди руки, склонив головы, скрестив пальцы, сдвинув колени на твердой каменистой
Дойдя до этого места, они едва могли сдержать крик радости или, скорее, их песнопение стало таким криком, пока они по-прежнему продвигались вперед, неся впереди крест, за ним статую Богородицы, затем хоругви с навесом.
Все было так, как они думали. Площадь была пустынной, харчевня стояла закрытой. Оконные занавески были задернуты, дым из трубы не шел, можно было сказать, что это давно брошенный всеми дом…
Человеку надо было лишь распахнуть дверь.
Ему достаточно было лишь отодвинуть щеколду, и плоть, сверкавшая в золоте под маленьким круглым стеклышком [6] , выпала из рук, переставших слушаться.
6
Речь о монстранции, предназначающейся для внелитургического почитания Святых Даров. Чаще всего имеет форму солнца с расходящимися золотыми лучами; в центральной части, выполненной из стекла, помещается гостия.
Сразу же после упали навес, крест, хоругви, статуя Богоматери в шелковом одеянии.
Небо почернело, и голуби, сорвавшись с колокольни, устремились к долине.
VI
Начались наводнения, пошли лавины. Весна настала слишком скоро, наступила до времени, повсюду таял снег, явилось горе всеобщего разрушения. Разливы, размывы, обвалы. Если бы вы поднялись на церковную башню, то увидели бы ужасающую картину. Вместо зеленого в это время года одеяния и видневшихся тут и там картин с садовыми скамеечками вдоль склонов, крокусами, анемонами, словно глазурью покрывавшими пейзажи, повсюду лежал гравий, землю развезло, она вся была выворочена. Что за плуг ее бороздил? Плотины рухнули, вода из пруда вытекла, виднелось лишь илистое дно, растрескавшееся, как старая фаянсовая тарелка. Но более поразительным среди этого уныния было отсутствие всякой живой твари: даже кошка не промелькнет под дверь риги, не видно ни одной курицы, опустившей голову со свесившимся на глаз гребешком. И когда яркий свет вновь засиял теплыми лучами апрельского солнца, когда обычно на кустах показываются первые почки, он лишь подчеркивал ужас вокруг. Безлюдье. Какое это было безлюдье, какое опустошение! Не только на улицах, но и в полях, обычно столь оживленных в эту пору, пору посева, починки оград, первых всходов, когда надо боронить землю, окучивать молодые ростки, и девушки идут собирать букеты, а влюбленные воскресными вечерами отправляются на прогулку. Обычно все приходит в движение и на склонах: идешь и думаешь, что один, но вот кто-то показывается из-за забора; углубишься в лес, и тут появляется идущий навстречу человек с повозкой, в которую впряг корову. Но в этом году — никого нет, нигде и никого. Там, на равнине, справа и слева, и прямо напротив по ту сторону гор человек продолжал быть человеком, но здесь, чем ближе к деревне, тем больше растет одиночество. Перегороженные дороги, изрытые ямами луга, поваленные леса с ясностью обозначали взору границы, за которые никто не осмеливался зайти. И границы эти были границами коммуны, и висело над ней проклятье, и распространился слух, что там свирепствует мор, и напрасно отправляли посланцев испросить помощи, им отвечали: «Больше ни шага, иначе стреляем!» Все были пленниками в деревне, за исключением кюре, который после процессии куда-то пропал.
И была полная тишина, разве что слышались крики воронов и хищных птиц — только они остались, прочие были съедены — да иногда странный хохот, песни и плясовые, особенно ночью.
В харчевне веселились вовсю, их там было уже около дюжины или больше. Еды и питья хватало вдоволь, были у них золото и женщины. Если бочка пустела, Человеку достаточно было лишь ее коснуться: бочка снова оказывалась полной. Из дымохода достали прекрасный окорок, там остался лишь пустой крюк: Человек подходит, протягивает руку, и окорок становится еще больше. А золото — предположим, вы его попросили, хотя оно вам вовсе не нужно, у вас и так все есть ни за что, ни про что, но вы все же просите, тогда Человек говорит: «Загляни в кошелек!», и кошелек полон монет. Хороша жизнь с нами. Человек, которого вначале звали Браншю, а теперь Хозяином, — и в самом деле хозяин. Он из ничего сделает что угодно, как Бог. Он дает все, что нам нужно, даже больше. Что до женщин, которые дарят нам радость, то у нас — самые красивые во всей деревне.
*
В деревне бьются со смертью. Мужчина, женщина и
дети лежат в одной кровати. Зачем вставать? Это значило бы понапрасну тратить то малое количество сил, что осталось. Нужно беречь их как можно дольше. Мы не знаем, чем скоро будем питаться. Как жалко, ведь урожай в прошлом году был на редкость хороший, все так радовались, думая о таком количестве новой муки: сено гниет, мука киснет в ларе. Все или почти все животные пали.— Катрин, — это Тронше, самый богатый владелец коммуны, — Катрин, сколько у нас на счету в банке?
— Пятьдесят тысяч франков.
— И поди скажи, что, коли будет так продолжаться, помрем с голода!
Он смотрел на жену, лежавшую рядом под одеялом. Она еле двигалась, вся серая, на губах — улыбка сумасшедшей. Пятьдесят тысяч франков, а на что те годятся? Все равно, что бахвалиться кучей щебня!
Старого Жан-Пьера, сидевшего на кухне перед маленьким огоньком, горевшим на кучке мусора, звала жена.
— Что такое?
— Думаешь, долго еще это будет продолжаться?
— Никто не знает…
Ненадолго оба умолкли, затем:
— Жан-Пьер, почему ты больше ничего не говоришь? Мне ведь страшно, я мучаюсь.
— Зачем? Нужно верить! — Ему нравилось говорить это слово.
И жена начинала рыдать, не так высоко ставила она свою веру; а Тот, в которого она верила, существовала ли она для Него?
Слезы были повсюду. Вот жена Кленша, которую он бросил с пятью детьми. Никогда еще он ее так не бил. Но увидев, что он открывает дверь, говоря ей: «К счастью, там, куда я иду, обращаться со мной будут лучше!» — она обо всем позабыла. Обо всем, лишь бы он не уходил! Он смеялся: «Ах, ну да, ты ревнуешь! Тем лучше, будет тебе уроком. Подыхайте тут с голода! Там, куда я иду, мяса сколько угодно…» Она, ползая на коленях: «О, умоляю тебя, пожалуйста, только не туда… куда угодно, только не туда, пожалуйста, Кленш!» Все было напрасно. Она осталась одна с пятью детьми. Самый маленький, которому было всего два года, как раз проснулся. Она села на кровати (с которой больше не сходила, положив рядом детей, чтобы попытаться согреть их, у нее уже не было дров): «Мой маленький что с тобой?» — и она прижала его к груди, а малыш: «Ам-ам!» Она поднялась и на ощупь, — керосин давно кончился, — пошла открыть кухонный шкаф. Там оставалось полмешка испорченной муки, которую она разводила в воде, делая кашицу, но малыш больше ее не ел. Она положила немного в чашку и вернулась. Малыш отказался пробовать, он плакал. Остальные дети, проснувшись в кровати, тоже просили хлеба, она спросила себя: «Что мне делать? Пойти и продать себя, как муж?» И сразу же ответила: «Нет, пусть лучше они умрут! Я скажу им, чтобы они ко мне прижались, буду держать их руки, буду дышать им в лицо. Господи, если бы только они могли тихо уйти прежде меня, я бы лежала, дожидаясь смерти, меж ними, мертвыми…» Так она говорила себе, а через несколько домов от нее жил Батист, охотник, у которого гноился большой палец, болезнь дошла до плеча, он гнил заживо. На животе появились зеленые пятна, но он смеялся: «Видит Бог, я был уверен, от чего помру, ан нет, от другого! Тем хуже гангрене, ежели голод вершит дело быстрее! Ей стоило поторопиться!» Так было в его доме. Подобных домов насчитывалось с сотню. Люди ползали на карачках, многие уже не могли стоять, рты были раззявлены, как у животных, слюна стекала по подбородку, были такие, что грызли доски, перемалывали дерево в опилки, чтобы хоть как-то прокормиться. Истребили кошек, собак, даже мышей, вскоре не осталось вообще никаких животных. Напасти сыпались одна за другой, болезни умножали насилие. Пагубные язвы у взрослых, перекрученные тела у детей: не было дома, в котором не лежал бы покойник, люди более не осмеливались выходить их закапывать. Наш любимый отец лежит в кухонном углу на голой земле, все, что мы могли для него сделать — положить подушку под голову, и если мы идем мимо, то отворачиваемся. Маленькому Жюльену не было и двух лет, гроб сделали из сундука. Отец взял банку краски и принялся красить гроб в синий. Может, так он пытался себя обмануть, но было ясно, что, если все продолжится, вскоре он последует за сыном, и для него, скорее всего, никто не сколотит досок. Не на что больше надеяться, разве что сдохнуть в углу, как крыса.
Из харчевни по-прежнему доносилась музыка и слышались взрывы хохота. Были такие, что веселились. А кто помешает к ним присоединиться? Дождавшись, когда придет ночь, — несмотря ни на что их снедал стыд, — многие приоткрывали дверь, проскальзывая наружу. Они направлялись к площади, на которой все было освещено отблесками. Все окна харчевни светились, как прорези абажура. Припав к стене за углом, откуда они лишь высовывали голову, они простирали взгляды и руки туда с жадностью. Они видели столы, где стояло вино, сидящих за столами мужчин и женщин. Всякий раз, как открывалась дверь, веяло жаром, доносились запахи мяса и всевозможных вкусных вещей. Они цеплялись за камни, упиваясь запахами. И вскоре не могли сдерживаться. Их хватало за плечи, толкало в спину. Они входили, подымали руки, валились под стол.
Тогда вопили: «Еще один!» Но они ничего не видели, ничего не слышали. Они могли распознать только, что им принесли еду, а делали это незамедлительно. И они набрасывались на еду, как пес, что не ел трое суток.
*
В ту ночь в харчевне было большое празднество. Они пили, им хотелось плясать, зал оказался слишком маленьким, так много их стало. Один из парней по имени Лавр достал губную гармошку, и зазвучала плясовая. И когда сошлись в пары, все заметили, что постоянно ударяются о столы.
Никто уже не знал, который час, стояла глубокая ночь. Они вели себя, словно тати, днем спали, ночью гуляли. Превратили ночь в день. Поднявшаяся луна заменяла им солнце. Когда луны не было, единственным светом, что они еще признавали, был искусственный свет ламп. Радость у нас такого сорта, что мы можем ее испытать, лишь когда опускается мрак, будто занавес, отделяющий нас от мира. Мы живем наперекор миру, делаем все наоборот. Они видели, что все дозволено, но из дозволенного более всего им нравилось то, чего не водилось прежде, что было нельзя. И так, выпив и закусив (а они испытывали удовольствие от еды только тогда, когда продолжали есть, уже утолив голод, испытывали удовольствие от питья только, когда продолжали пить, уже утолив жажду), они подумали развлечься еще как-нибудь.