Сатирикон и сатриконцы
Шрифт:
Что-то липкое, красное, горячее залило рот, щеки, уши, глаза.
— Я давно ждала тебя…»
Редактор дочитал до этого места, отрицательно покачал головой, закрыл тетрадь и. порывшись в кармане, протянул небольшой золотой кружок.
— Аванс в счет будущего. Вместе с прежними — восемь.
III
Через две недели я свернул новую рукопись в трубочку и вышел из дому.
Дворник, стоявший у ворот, скользнул по мне взглядом и вдруг покраснел.
Что это? Случайность? Или виден кусочек какой-либо иллюстрации? (Кое-что для наглядности я рисовал.)
— Срам… На заборах рисуют… А еще барин…
Дальше я не расслышал.
Прибавил ходу. Спрятал рукопись глубоко в боковой карман.
Проходя
Неужели на них даже на расстоянии действует новый рассказ?
Прибавил шагу. Торжествующе вбежал в редакцию.
— Ну?
. . .
Через пять минут я лежал в объятиях редактора. В кармане у меня приятно шуршали две радужные бумажки.
— Дорогой мой, вы гений. Да ведь все они, нынешние, мальчишки по сравнению с вами. Ширь… Полет… Эдак мы вдвое подписку увеличим. Вы берете быка за рога. Все слова, все понятия чисто русскими знакомыми терминами. Без ложного стыда… Долой буржуазные пережитки. Долой ветхие слова! Как мне понятно наше молодое дерзновение.
И он плакал от радости мне в жилет.
Юмористическая библиотека «Сатирикона», 1913. выпуск 79
В жару
Над водой толкался бестолковый комар и, словно пьяный от лета, жары, солнца и веселой, зеркальной влаги, нырял, припадал к воде и взлетал, оставляя мелкие, еле дрожащие круги.
Козодоев удил.
«Шипишпер. — думал он, — тот действительно клюет с утра, но опять же, как решишь: на живца или другую приманку. Окунь, тот клев особый имеет, а минога, скажем, другой… Да. Сидишь себе в Тарховке, маленькой удочкой, лесой, крючком ловишь уклейку, где же здесь стихийная радость борьбы, хитрость человека, победа и гордость?..»
Козодоев переменил червяка и, поплевав, закинул красный, дрожащий поплавок подальше от дерева.
Было жарко, и распаренная истома шла от деревьев, травы, желтого хрустящего песка и даже воды.
И мысли Козодоева были тоже словно пыльные, жаркие, потные и лениво цеплялись одна за другую, толкаясь, давясь и распластываясь.
«В гарпунщики бы поступить, это тебе не удочка. Или сетями. Выехать утлою лодкой. Ундину какую-нибудь встретить вроде Марьи Николаевны… Поймать бы ее в сети. От Зины уехать… В кожаной куртке, обрызганный морскими волнами, при свете ущербной луны… Почему ущербной?» — подумал лениво Козодоев, смотря на свою правую руку, где около большой жилы сидел спокойный, довольный, наливавшийся красным комар.
«Пьет мерзавец. Ему и дела нет. Кровопиец. Чистый продукт получает… Шибзик, тонкий такой, в самую центру бьет».
И Козодоев с уважением посмотрел на улетавшего, распухшего комара.
«Сома бы какого-нибудь поймать. Стоять на носу, с острогой, у костра, в дыму и пламени — и целиться в какого-нибудь усатого урода. Иди акулу где-нибудь словить… У Тарховки, под самой дачей, большая такая. Марья Николаевна идет купаться, а чудовище тянет ее за ногу. Я в кожаной куртке, быстрый, морской, отважный, в брызгах нашей реки расшибаю голову хищнику…
Или кита бы словить. Жене на корсет. Жира на всю бы зиму хватило. Кожу Володе для ранца. Сидеть бы под Тарховкой на утлой сайманке и ждать за льдиной. Холодно, радостно, чисто. Под Сестрорецком северное сиянье. У соседних дач сонные белые медведи. А ты один между белых скал, в прохладе, весь белый… Или кашалота какого-нибудь на жерлицу поймать. Дельфины, может быть, бы клевали. Ихтиозавров бы на белый хлеб подловлял. Марья Николаевна бы русалкой была… «Рыбак младой с русалкой нежной»… Коварная женщина. Надует она меня или не надует?.. «А рыбака уж нет нигде., и только бороду седую мальчишки видели в воде»…»
Козодоев спал.
Серебряные уклейки насмешливо ныряли у лесы, и где-то на берегу, здесь, в траве, о чем-то важно, хлопотливо и задумчиво жужжал шмель.
А вечером, выспавшись, Козодоев стоял перед соседним рыбаком Василием и, держа его за пуговицу, ласково
говорил:— Пойми, исчезла из жизни поэзия очарования, удар рыцаря, смелый подсек окуня на крючке. Вы обезличили искусство, вы омануфактурили его, ввели массовое производство. Ваши сети — это фабрика, машина, бездушный штамп, товарное клеймо. В них нет поэзии, творчества. порыва. Они тупы, упрямы, прямолинейны. Пойми, есть сладость в сиденье лунной ночью, с чуткой дрожащей лесой, когда на крючке корчится издыхающий червяк и к поплавку близится важный, задумчивый окунь. Пойми, Василий, наши деды жили на дачах ярче, гуще мыслили, смелее любили. Они знали дрожь поплавка, непонятную, тайную грусть шилишпера, кольца миноги, плоское серебро ершей, моментально взлетавшее на воздух на упругой, взвившейся лесе. У них был риск, было единоборство, была игра, опьянение крови. Они ставили «Va banque» окуню, и темная Лета глотала их поплавки. Клюнет или нет?.. Ты изгнал из себя душу, Василий. В твоих мускулах расчет, холод, анализ. Ты продаешь фунтами, пудами, десятками. Стерлась индивидуальность окуня, подвижность яркой уклейки, раздумчивая важность сигов. Ты обезличил, стер, принизил искусство. Ты исковеркал русский пейзаж. Бывало, у речки, холма, у заворота. — у Левитана, Клевера, Шишкина, — Василий, сидел я, русский рыболов, и удил. Слышишь? Удил. Сними шляпу, когда я говорю это слово. Ты ввел мануфактуру. российско-американскую мануфактуру. Против Ницше ты выдвинул толпу, массу, стадо, мелкие ткани сетей. Ты изломал, стер удочку. Ты богохулец. Ты опрокинул Тургенева, который сидел у Малиновой Воды. На золоте заката, Василий, русский пейзаж всегда требовал, — слышишь, Василий? слышишь, черт возьми, оптовик? — требовал силуэта рыбака с тонкой, острой чертой удилища. Ты стер этот штрих. Ты плюнул на него. Жизнь без задумчивых ночей, без тихого трепета окуня, без личности, выявленной, познанной, пойманной истины одинокого угря, трепещущего на синем английском крючке фирмы Шеффильд и Монозсон. Понял?..
Жара спадала.
Василий стоял на пыльном шоссе и виновато смущенно мял в руках порыжевшую шляпу.
Юмористическая библиотека Сатирикона». 1913, выпуск 79
Сергей ГОРОДЕЦКИЙ
Домовой
В пыльном дыме скрип:
Тянется обоз.
Ломовой охрип:
Горла не довез.
Шкаф, диван, комод
Под орех и дуб.
Каплет тяжкий пот
С почернелых губ.
Как бы не сломать
Ножки у стола!..
Что ж ты, водка-мать,
Сердца не прожгла?
1906
Река жизни
Летят метели, снега белеют, поют века,
Земля родная то ночи поздней, то дню близка.
Проходят люди, дела свершают, а Смерть глядит.
Лицо умерших то стыд и горе, то мир хранит.
Родятся дети, звенит их голос, светлеет даль.
Глаза ребенка то счастьем блещут, то льют печаль.
Смеется юный, свободный, смелый; мне все дано!
Колючей веткой стучится Старость в его окно.
Бредет старуха, прося заботы ей дать приют.