Савва Мамонтов
Шрифт:
Московское купечество умело не только наживать деньги, удивлять пьяными безобразиями, но и задавать веселые балы, ни в чем не уступающие дворянским.
29 января бал-маскарад устраивал Михаил Петрович Боткин. Савва Иванович вырядился черным маркизом. Все было черное: туфли, трико, рубашка, плащ, кружева — кружева по всей Москве искал, выручила Вера Владимировна, теща. Один парик был белым.
Сообщая в Рим об успехе своего костюма, Савва Иванович признается: «Я даже сбрил (о ужас!) бороду ради того, чтобы уж вполне быть католиком».
Людей на маскарад собралось множество, одеты все были очень пестро, и черный маркиз бросался в глаза. «На это я и бил», — хвастался Савва Иванович.
По
И без перехода сразу же следует рассказ еще об одном увеселении: «Вчера (в воскресенье) к нам в Абрамцево собралось общество охоты на волков, человек 20».
Радостные письма Саввы Ивановича пришли в грустный дом. Дети болели корью, и маленький Вока тяжелее своих братьев. Елизавета Григорьевна забыла про искусства, про древности. Эмилия Львовна не появлялась, опасаясь перенести заразу на свое «сокровище», на Лёлю. К тому же она ходила на последнем месяце, и стала наконец объяснимой ее округлость. Удивительная женщина! Отплясывала и резвилась, совершенно не принимая во внимание свое «положение».
К несчастью, болезнь «арбузников» близко приняла к сердцу Маруся Оболенская, приходила сказки рассказывать маленьким.
Письмо о выздоровлении «арбузников» обрадовало Савву Ивановича, и на Масленицу он устроил «блины», пригласив брата Анатолия и сотрудников своих Чижова, Шмидта, Павлова, Баташова, Спасовского.
Бюст Ивана Федоровича тронул Чижова, работа ему понравилась.
Разговор пошел о скульптуре. О всем памятной работе Каменского, где мать опекает первый счастливый шажок своего сына, и крошечный паровозик чуть в стороне, намек на первые шаги российского железнодорожного дела. Говорили о Торвальдсене, с Микеланджело, об Антокольском.
— Меня беспокоит Василий Дмитриевич, — сказал Чижов. — Изумительно талантлив, но никак не найдет себя.
— А ведь он ничего нам не показывал!
— Потому и не показывал. Мы с ним много обсуждали один из его замыслов. Собирался писать приемную вельможи. Хотел сыграть на разящем противоречии роскоши убранства апартаментов и нравственной нищете их обитателя. Василий Дмитриевич мне всегда доказывал, что он отпетый реалист, а потому не способен к полетам фантазии: Где нам до Боттичелли с его «Рожденной из пены морской»! И ведь не одного себя приковывает к земле, но все свое поколение.
— Помилуйте. Я от него иное слышал. Он восхищается Семирадским и, кажется, не в восторге от Мясоедова, от бурлаков Репина.
— Как же он может быть в восторге, если считает новое поколение художников обреченным изображать прозу жизни.
— Не попозируете ли мне, Федор Васильевич? Уж ваше-то поколение достойно признания потомков.
— Глядя на бюст Ивана Федоровича, дать согласие не страшно, но где время найти?
— У нас есть вечера.
— Может, и рискну, — почти согласился Федор Васильевич.
Пока маститый
старец собирался с духом, Мамонтов работал над бюстом Неврева. Фотографии своих «шедевров» отправлял Елизавете Григорьевне, чтобы показала Антокольскому.К бюсту Чижова приступил 2 марта, а 14-го уже мчался на курьерских поездах в Рим. Как юноша, спешил к любимой, к радости, к творчеству, а попал на поминальный «девятый день». Заразившись корью в его доме, от его детей, умерла Маруся Оболенская. Ей было только восемнадцать, она всех любила.
Поэт Голенищев-Кутузов памяти Маруси посвятил стихи:
Кругом весна, цветы, веселье, И зной, и блеск со всех сторон — А смерть толкает в подземелье, В холодный мрак на вечный сон.Антокольский, по заказу ее матери З. С. Остроги, поставил памятник на могиле. Европа, где тесно, не в пример России, где широко, — уважает и чтит предков. Памятник Оболенской и ныне можно увидеть на кладбище Монте Тестаччио. Он очень прост и ничем не поражает. Перед открытой дверью гробницы — три широкие ступени. На ступенях сидит девушка. Волосы ниспадают свободно. Рука в руке, голова чуть опущена. Лицо хорошее, ясное, она пытается думать о вечном, но мысли ускользают, и на губах вот-вот проступит улыбка.
Непонятно, чего ради Антокольский избежал портретного сходства. Впрочем, Стасов, как всегда, остался благосклонен к Антокольскому, и, как всегда, похвала его была чрезмерной: «Я не знаю другого подобного памятника в целой Европе».
Поленов написал небольшую картину «Кипарисы на кладбище» и портрет любимой. Он подарил портрет Марусиной матери. Жизнь как игра для него кончилась.
Савва Иванович с утра и до обеда пропадал в мастерской Антокольского. Теперь это была уже настоящая учеба, сам Мордух работал над эскизом надгробного памятника Николаю Алексеевичу Милютину. Об этом заказе хлопотал Тургенев, но душу и время Антокольский отдавал своему «Христу». Мысль мастера вполне определилась. Он лепил Христа перед судом народа. Работал много и быстро, но до бронзы, до мрамора было еще далеко. Пока что руки доверяли одной глине. Из глины ведь и человек создан. Божественный материал.
— Я хочу, чтобы глядя на Христа, зритель видел не только подлость и низость фарисейства, — говорил Мордух Савве Ивановичу, — я хочу, чтобы зритель видел несчастье великого слепого. Великий слепой для меня — народ. Народ был свидетелем, как слово Христа избавляет от смерти, и шел за ним, и стелил ему путь своими одеждами. И тот же самый народ повторил ложь фарисеев и пожелал видеть Спасителя своего распятым.
Мамонтов приходил в мастерскую в восемь утра, а Мордух работал с шести. Всякий день Савва Иванович видел перемену в облике Христа, иногда совершенно неуловимую, но явственную. Приходилось думать, искать, что поменял ваятель, какой штрих добавил, убрал…
Однажды Савва Иванович долго сидел перед эскизом бюста Милютина.
— Мордух, почему вы так редко подходите к этой работе?
— Потому что за нее мне могут заплатить деньги, за Христа денег не дадут. Христа Антокольскому заказал Мордух.
— Шутка хорошая, но я не могу понять подлинной причины.
— Савва Иванович, Христос и через тысячу лет будет Христос, а кто таков Милютин? Через двадцать лет ни единый человек в России не вспомнит, кто это.
— Возможно, — согласился Савва Иванович, — но забывчивость не прибавит нам чести. Федор Васильевич Чижов, мой компаньон и учитель, очень горевал по Николаю Алексеевичу. Россия клянет чиновников единым чохом, а ведь всем лучшим, что есть у нас, мы обязаны тайным и статским советникам.