Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Но разве это возможно — нести свет и желать, чтобы его не видели?

— Если бы увидели сразу, я получил бы, по крайней мере, десять черных шаров. У нас ограждают искусство от Бога с такою же ревностью, с какой миссионеры крестят в Африке негров…

— А Васнецов?

— Васнецов — это Симеон Столпник.

— Надо таким, как он, как вы, быть вместе… Я радуюсь за сына моего, за Андрея. Он после Училища собирается поработать в Киевском соборе. Андрей — архитектор, но Прахов предлагает ему написать орнаменты… Михаил Васильевич, я вижу, вы поработать хотите. Я оставляю вас, но прошу отобедать с нами.

Она ушла. И земля Радонежья тотчас придвинулась к нему. И он, робея, по-ученически набрал на кисть краски и замер, не смея тронуть белого.

8

12 сентября Михаил Васильевич Нестеров писал Бруни: «Живя в деревне, в двух верстах

от Абрамцева, я часто бываю там, иногда Елизавета Григорьевна Мамонтова берет книгу и читает что-либо, выбор обыкновенно бывает удачный, и слушаешь с неподдельным удовольствием. Сюжет своей картины я Вам, кажется, говорил еще в Италии: это „Видение отроку Варфоломею“ (преп. Сергию). Интерес картины заключаться должен в возможной поэтичности и простоте трактовки ее. Достигну ли я этих, по-моему, главных и совершенно необходимых условий картины, скажет будущее. Эскиз же пока меня удовлетворяет. А также нравится он и тем, кто видел его, в том числе и Е. Г. Мамонтовой, которая в данном случае может быть довольно надежным судьей. Серый, осенний день, и листики молодых рябинок и берез, раскинувшихся по откосу сжатого поля, далеко видно кругом, видна и речка, видно и соседние деревни. За лесом выглядывает погост — на нем благовестят к вечерне… Уже давно Варфоломей ходит по полю. Отец послал его искать лошадей. Он устал, хотел присесть у дуба, подходит поближе, около него стоит благообразный старец. Он молится. После молитвы старец любовно подозвал Варфоломея к себе, благословил его, утешил… Пейзаж и фигура Варфоломея почти готовы. Еще проживу здесь недели три, и думаю, что за это время успею сделать все этюды, нужные к картине…»

В начале октября Михаил Васильевич из Хотькова переселился в Комино, написал эскиз маслом и еще раз переехал, в Митино. Нашел просторный дом, поставил холст, начал прорисовку углем. Елизавета Григорьевна предложила жилье и мастерскую в Абрамцеве, но он, страстно желая быть ближе к Мамонтовым, поработать там, где писали Репин и Васнецов, с детским горьким упрямством противился желаниям и здравому смыслу. Да и занят он был поиском «отрока». Бродил по деревням, приглядываясь к детям, и не находил, кого искал. Встречались мальчишки худенькие, ласковые, но не было того, кто стоял перед глазами.

Шел он как-то через Комякино, шел быстро, здешних мальчишек всех пересмотрел, торопился в дальние деревеньки. Да и стал, как громом пораженный. У колодца, опершись плечиком на журавель, смотрела на ослабшее осеннее солнышко стриженая, тоненькая, как былинка, девочка. Глаза большие, удивленные. Лицо прозрачное, под кожей синие жилки видны, рот яркий, дыхание горячечное… Возле рта бело, и все лицо от этой белизны и от яркого цвета губ — болезненное, скорбное…

Перевел взгляд на руки. — Боже мой, то, что искал: в кистях тонкие, пальцы сухие, длинные.

«Я замер, как перед видением, — писал Нестеров много лет спустя. — Я нашел то, что грезилось мне. Это был „документ“ моих грез. Я остановил девочку, спросил, где она живет, узнал, что она „комякинская“, что она дочь Марьи, что изба их вторая с края, что зовут ее так-то, что она долго болела грудью, что недавно встала и идет туда-то».

Ах, художник, художник! Не оставил нам имени своей «натуры». А «натура» воистину драгоценная, вся Россия узнала в «отроке» юность святого Сергия.

Елизавета Григорьевна приезжала смотреть эскиз, настойчиво звала в Абрамцево. Он согласился, но вдруг собрался в единочасье и сбежал в родимую Уфу.

20 декабря Михаил Васильевич прислал Елизавете Григорьевне покаянное письмо. «До сего времени меня не оставляет тяжелая мысль, что, не воспользовавшись Вашим более чем любезным предложением переехать в Абрамцево, я навлек на себя Ваше нерасположение… Словом, если оставалось в Вас хотя отдаленное чувство неприязни ко мне, то прошу меня простить. Моя поездка в Уфу мало дала мне утешения, приехал я больной, пресловутая инфлюэнца заставила меня неделю вылежать в постели, и я, слабый еще, принялся за картину, но, верно, в недобрый час… У меня закружилась голова, и я, упав с подставки, на которой сидел, прорвал свою картину. Начались для меня и окружающих тяжелые дни ожидания, когда г-н Мо поспешит выслать мне новый холст. Холст пришел, и я, как голодный, кинулся к картине. Три недели я буквально работал с утра до вечера и теперь картина замазана вся, осталось ее довести до возможного для меня совершенства в разработке частностей, и я, как только будет возможность везти её, сейчас же уеду из Уфы, с тем, чтобы в Москве кончить её в раме, и прошу Вас еще раз, Елизавета Григорьевна, не отказаться первой высказать свое мнение о моем „Отроке Варфоломее“».

Михаила

Васильевича била лихорадка, когда думал, сколько еще нужно сделать непременно! Всякая былинка да изумит. Не вдруг, но бросится в глаза синий цветок в стерне, а там еще, еще. Кто будет вглядываться в картину, как в звездное небо, тот увидит саму бесконечность. И он творил эту бесконечность: цветы, листы, травинки. Написал крошечную сосенку, деревце-дитя, едва поднявшуюся над травой, между старцем и Варфоломеем. Не забыл капустное поле, только поместил его на дальнем плане. Обрадовал себя найденной полоской серебра на воде, через темное отражение. Прорисовал тонкую веточку на дубе, на ней — лист. Убавил пустоты, убрал нимб над головой Варфоломея. Отвороты богатых боярских сапожек насытил красным.

Работал горячечно, его любимое слово. И не стало у него никакого терпения, так хотелось в Москву, показать Варфоломея.

Елизавета Григорьевна вошла в мастерскую, остановилась, замершая. Смотрела молча, не переводя дыхания.

Михаил Васильевич дрогнул от этого молчания, не смел слова сказать, даже посмотреть на своего жданного первого зрителя, а посмотрел и увидел: в глазах Елизаветы Григорьевны блестят слезы, и сорвались, покатились.

9

Нестеров ехал на Академическую выставку, заранее раздраженный и негодующий. Газеты друг перед другом расхваливали и всю выставку, и каждого известного художника отдельно. Особенное словоизвержение вызывали исторические картины: Кошелева «Владимирское разорение», Новоскольцева «Последние минуты митрополита Филиппа», «Колыбель Михаила Федоровича в доме бояр Романовых в Москве», Степанова «Дискобол»… О своей картине на Передвижной Михаил Васильевич ни единого доброго слова не встретил. Если «Пустынника» помянули пять раз, мимоходом, но все же одобрительно, то вокруг «Отрока Варфоломея» плясали вихри откровенной злобы. Ладно бы передовая критика изощрялась, но холодом отчуждения веяло от художников. Елена Дмитриевна Поленова подарила таким взглядом, будто ушат опростала с ледяной водой. В ненависти к «Варфоломею» соединились вдруг люди, никакой привязанностью несоединимые. Нашли друг друга писатель Григорович, барин и демократ, автор «Антона Горемыки», вечно злобствующий Мясоедов, Стасов — неистовый поборник реализма — и… Суворин! — хозяин и редактор «Нового времени», рупор многих полицейских затей, хулитель всего, что ценил и поднимал Стасов. Нестерову пересказали, как эти господа окружили на выставке Павла Михайловича Третьякова и громко, привлекая к себе внимание, обратились с решительной просьбой — не оскорблять драгоценной русской галереи приобретением столь вредного, неживописного полотна. Сия стихийная депутация представляла грозную силу, каждый из четверых был человеком влиятельным, а то и могущественным.

Третьяков ответил, подумав, серьезно, спокойно:

— Господа, я приобрел эту картину еще в Москве.

— Но нам известно — деньги не выплачены. У вас есть все основания разорвать данное слово из-за неприятия картины общественным мнением, — подсказал отступнический ход Алексей Сергеевич Суворин.

— Картина — позор всей русской школы! — изрек Стасов, а Мясоедов, играя желваками, прибавил:

— От этого подслеповатого холста веет таким черным мистицизмом, что могильная яма перед ним полна света!

— Господа! — повторил Третьяков. — Я приобрел картину в Москве и скажу вам прямо, если бы я не купил ее там, то купил бы здесь, даже выслушав ваши и все прочие обвинения.

Господам пришлось откланяться, отступить, единство их тотчас распалось. Обрушиться с обвинениями на Третьякова даже они не смели. Да и что сказать: галерея — личная собственность. Третьяков, бывало, приобретал вещи, неугодные Победоносцеву, неугодные великим князьям и даже государю…

Ответ Третьякова пересказывали с наслаждением: приятно, когда натягивают нос сильным мира сего. Кто не видел картину, спешил посмотреть. Но Михаилу Васильевичу было не по себе. Деньги он запросил с Третьякова большие, Павел Михайлович согласился с ценою, но всеобщее неприятие картины не может не сказаться на сумме гонорара.

Академическая выставка на этот раз была огромной. Академики решили побить передвижников числом, выставили четыреста двадцать картин.

— Вчера государь был! — сообщили гардеробщики. — С государыней. Государь ничего не купил, был ужасно хмур. Государыня купила мелкие картинки, для отвода глаз.

Михаил Васильевич прошел по залам. Сначала быстро, и взгляд его выхватил одного Константина Маковского. Его картина «Перед венцом» была нарядная, добрая, но красивость, как всегда у этого художника, преобладала над красотой.

Поделиться с друзьями: