Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
Шехтель задумал этот московский дворец — да чего там, именно дворец первостатейный, под стать фамилии Морозовых, — Шехтель замыслил нечто для него даже небывалое. А уж по московским понятиям — немыслимое: соединить готику с неким средневековым замком и со всеми житейскими удобствами, при суровой-то русской зиме. Тем и купил самолюбивого хозяина — размашистостью своих планов. При всей немецкой расчетливости, Шехтель вобрал в себя и русскую разудалость. Была она такова, что даже у Саввы Морозова, человека в своих делах безудержного, сомнение вызывала. Потому и дожимал он его сегодня со всей своей обходительностью.
— Поездка в Крым меня утвердила в своем решении, — присел он на штабель первых, привезенных на пробу кирпичей. — Но — и внесла некоторые коррективы. Да, и ваши окна первого
Савва поднял руки:
— Сдаюсь, сдаюсь, Федор Осипович! Я ведь и художников еще сюда притащу. Левитан обещал залучить самого Врубеля — то-то он мне демонов да оголенных див наворочает!
— Оголенности тут, кажется, и сейчас хватает. — с усмешкой проводил глазами
Шехтель какую-то забытую приятелями девицу, которая во всем своем растрепанном виде выбегала из сторожки.
— Не она ли. Мать ее?.. — вслух подумал Савва, потому что девица, застегиваясь на ходу, этак игриво ручкой ему помахала.
Чопорный Шехтель расхохотался:
— Ну, хозяин, не состариться вам и в сто лет!
— Не в старости, так в младости — все равно ведь помрем. — взгрустнулось чего-то, но тут же и зычный зов: — Дани-илка!..
А он, бес любимый, из-за штабелей кирпича с подносом вышел, а на подносе — все, что душа пожелает по утреннему смутному времени!
— Да ты у меня кучер или метрдотель?..
— Я Данилка, — скромно ответствовал бес, смахивая с плеча прихваченную скатерку, расстилая ее на кирпичах и ставя поднос. — Стулья принести?
— Какие стулья? — восхитился Савва своим любимым бесом. — Нам нужно куда сегодня ехать?
— В банк, в московскую контору, дай к матушке обещали. Иль забылось?
— Забылось, Данилка. Все эти худо. художества! Матушка — дело серьезное, потому тебя и не приглашаю. К сыновнему духу она привыкла, но чтоб от кучера сынком попахивало.
Слушая разговор хозяина с кучером, Шехтель только головой качал. Сие было ему непонятно.
Савва Тимофеевич чтил родовые устои, заложенные еще делом Саввой Васильевичем и нерушимо укрепленные родителем Тимофеем Саввичем, — иначе с чего бы первенца Тимошей назвал. Но все-таки визиты к матери сносил через силу, а Зинаида вообще находила любой предлог, чтоб не показываться к свекрови. Особой радости не было, как не было в Москве пока и своего дома — не торчать же вечно в Орехове да в поместных Усадах. Оттого и покладист был с Шехтелем, чтоб побыстрее свое жило обрести.
Мать как мать, у нее свои устои, свои причуды. После смерти Тимофея Саввича переселившись в Трехсвятительский переулок, в огромную городскую усадьбу, она была довольна. Главная контора Никольской мануфактуры была поблизости, и она, основная пайщица и держательница мужниных капиталов, — сыну-то отпала меньшая часть, — жила в своем старообрядно устроенном мире. К тому же не без причуд. Окружила себя целым сонмом приживалок, благо что места хватало, а много ли она одна могла проесть да пропить на квасах — не на коньяке же, как сынок-управитель. В двухэтажном купеческом особняке, с массивными арочными воротами и несокрушимой же оградой, было только жилых комнат два десятка, да флигеля, да разные службы, да зимний обширный сад, — своя Москва на спуске к Таганке и Хитрову рынку. Но шумная воровская и торговая жизнь, на задах огражденная непроходимой, чуть ли не таежной чащобой, при сторожах и собаках, до особняка не долетала, а Трехсвятительский
переулок был чист и ханжески тих. Причуды, они на все свой отпечаток накладывали. Мария Федоровна не пользовалась уже запылавшим по всей Москве электричеством — у нее по всем комнатам горели несокрушимые керосиновые лампы. Боясь простуды и горячей воды, приказывала омывать — отирать себя одеколоном, почему в комнатах и стоял страшенный дух: помесь всевозможных одеколонов, растираний да ладана. Иконы — они все другие картины заменяли. Переходя из комнаты в комнату, молись в каждой за упокой души Тимофея Саввича. А ведь была еще и домашняя молельня, где ежедневно правил службы рогожский священник.Единственная связь с миром — дочки да многочисленные внучата. Александра была что- то не в себе и, кажется, не жилица на этом свете, сынок ее, Сережа, — в разросшемся роду Морозовых много было Сергеев, — тоже постоянного пригляда требовал. Зато старшая, Анна, вышедшая замуж за университетского профессора Карпова, пятнадцать внучат наметала. То-то могло быть шуму, когда все они с визитом к бабушке заваливались! А шуму-то и не слыхивали — строго возбранялось. Хотя и следующая дочь, Юлия Тимофеевна, выданная за свечного и мыльного фабриканта Григория Крестовникова, вместе с замужней уже дочерью Машей, от мужа-заводчика получившей фамилию Лист, с визитами наезжала. Со счету можно было сбиться, сколько в моленную старообрядческих душ набивалось. Но память у Марии Федоровны была прекрасная — со счету не сбивалась, как и при ревизии фабричной бухгалтерии. Нет. Никого не оставляла вниманием. К ручке внучата подходили по очереди, и каждый за то получал империал золотой — ценой в пятнадцать целковых. Ни больше ни меньше. Купеческий счет точный.
Правда, кроме упрямца Саввы еще один выбивался из стаи — младший сынок Сергей Тимофеевич. Но то — любимец, которому в этом строгом мире, кажется, все разрешалось. Мария Федоровна, конечно, не одобряла его холостяцких увлечений, например венгерки- плясуньи, которую он открыто в содержанки выбрал, для похвальбы даже к брату и матери привозил — что ты с ним поделаешь! Ходили дрянные слухи, что последыш-то не от Тимофея Саввича, да вот поди ж ты — настроения матери не портили. С совета братца Саввушки он, чертенок, на задах обширной усадьбы пристроил какого-то евреенка, Исаака Левитана, мастерскую ему, видите ли, оборудовал. Чего сдуру да от безделья не наделаешь! Женить следовало милого Сереженьку, тем более что лучшие московские красавицы на него зарились, а он, по наущению бузотера Саввушки, венгеркины подолы ометает. Да и опять с какой-то причудой, не с Саввушки, так с чего-то ж пример берет.
Ей называли и фамилию чудного доктора, да она, пока плевалась, и саму фамилию-то от гнева выплюнула. А вот возьми ты, не в пример Саввушке, — любимец! Может, все-таки грех какой сказывался?
Разогнавшись к матери, Савва как раз и наскочил на Сергея: они с Левитаном прохаживались по саду, а Савва, не решаясь с первых шагов окунуться в духоту ладана и одеколона, тоже решил прогуляться. Да заодно и покурить. Боже упаси об этом заикаться в материнских покоях!
— Все по своему Форелю баб пользуешь? — с ходу начал задирать Савва.
Братец Серега, как и тот Сережка, у которого он увел Зиновею, был необидчив.
Простодушно прямодушен. Прямо сказал:
— По Форелю. Два раза в неделю, как и положено. Вот Исаак, — неодобрительно глянул на художника, — без всякого режима живет.
— Дерет, ты сказал? — входил в раж Савва. — Не твою ли милую венгерку?
Левитан хохотал, так что черная борода тряслась, но братец Сергей был несокрушимо спокоен.
— Режим — он здоровье сохраняет. Тем более паршивые всякие болезни.
– ... Сифилис, что ли? — вовсю расходился Савва.
Тут и Левитан не утерпел:
— Какие сифилисы, помилуй, Савва! Перед визитом Сергея Тимофеевича венгерка ходит в баню, а Серега к тому же ублажает ее в присутствии своего личного доктора.
— Да что у вас, Сереженька, по-немецки — так группен-секс, а по-нашему — так свальное блядство?
Сергей был невозмутим, поясняя как можно доходчивее:
— И вовсе не смешно. Доктор осматривает только предварительно, без меня.
— И долго ли, братец, идет этот осмотр?