Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Качалов возвратился к роли Пимена, так же как и к Дон Гуаму, в наши дни. Сцена "Келья в Чудовом монастыре" стала одной из самых любимых в его концертном репертуаре и сохранялась в нем до конца жизни Василия Ивановича. Он играл ее и с партнером (Григорий -- И. М. Кудрявцев, В. В. Белокуров, Ю. Л. Леонидов) и один, соединяя в своем исполнении обе роли.
Переключаясь по ходу действия в образ Григория, он никогда не искал его особой характерности и ограничивался только переходом в иной ритм, иную тональность. В этом "монтаже" -- как Василий Иванович обычно называл такие свои работы -- роль Григория была важна ему не для эффектного контраста и не для расширения пределов своего актерского мастерства. Скорее казалось, что он готов отказаться от партнера ради сохранения цельности своего замысла, своего понимания сцены.
Играя Пимена, Качалов был предельно строг и лаконичен в выборе выразительных
Но эта необыкновенная внутренняя наполненность и сосредоточенность нужны были Качалову отнюдь не для передачи благостного бесстрастия монаха-летописца. Он создал образ, далеко не во всем совпадавший с известной пушкинской характеристикой Пимена: "...простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной ему богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия..." {А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VII, издательство Академии наук СССР, М.--Л., 1951, стр. 74.} Творческий акцент Качалова был явно перенесен с кротости и набожности на глубоко осознанное право летописца по-своему свободно судить царей в соответствии с тем "мнением народным", которое играет такую решающую роль в трагедии Пушкина.
Пимен был для него не благостным и наивным мудрецом, стремящимся похоронить в себе былые мирские страсти и найти покой безмятежности. Качаловский Пимен обретал в монастырской келье совсем другое: счастье творчества, великую радость сохранить и передать потомкам живую, бурную историю родной земли, которую он страстно любит. Качалов -- Пимен жил сознанием высоты своего долга и был взволнован силой грамоты, просвещения, разума, способного охватывать прошлое и настоящее во имя будущего.
Качалов раскрывал в образе Пимена глубокую поэтическую натуру, подлинный _т_в_о_р_ч_е_с_к_и_й_ дар. Его Пимен был прежде всего поэтом, мудрым, и страстным. Поэтому перевоплощение Качалова на протяжении всей сцены оставалось как бы двойным -- он действовал в образе самого Пимена и одновременно в тех образах, которыми Пимен, рассказывая, творчески загорался и жил. Как поэт, мгновенно вдохновляясь, он умел вновь пережить минувшее и наполнить свои воспоминания огнем живого чувства. Так повествовал он об Иоанне и Феодоре. Так возникала в его патетическом рассказе ярчайшая картина убийства царевича Димитрия и казни злодеев. Казалось, что снова перед его глазами встает минувшее,
...событий полно
Волнуяся, как море-окиян...
что в мощи его гнева звучит приговор царю, совершившему "злое дело, кровавый грех", что раскрываются перед нами "сокрытые думы" Пимена, связанные с "мнением народным", осудившим Бориса.
Создать живой образ Пимена, по-пушкински светлый и трогательный, но вместе с тем монументальный, величавый и страстный,-- задача огромной трудности даже для выдающегося актера. Качалов выполнил ее вдохновенно и мудро. Он снял с одного из любимейших образов Пушкина искажавший его "хрестоматийный глянец" и заставил нас заново ощутить его глубокий поэтический смысл.
6
Роль Бориса Годунова (1936--1937) -- последняя, незавершенная работа Качалова в области драматургии Пушкина. Если не считать возобновления "Горя от ума" в юбилейной сценической редакции 1938 года, когда Качалов вновь выступил в роли Чацкого, то пушкинский Борис Годунов -- вообще его последняя новая роль в Художественном театре. И, несмотря на то, что она осталась неосуществленной на сцене, хочется рассказать о ней все, что сохранилось в памяти, что волновало, а иногда потрясало нас во время незабываемых репетиций.
Нельзя составить себе полного представления о творческом облике Качалова последних лет, не зная, как он работал над "Борисом Годуновым".
Так естественно представить себе прославленного актера, уверенно приступающего к новой работе над Пушкиным во всеоружии своего опыта и изумительного мастерства; так легко вообразить себе постеленный спокойный ход качаловского проникновения в новый образ, который, казалось, был необыкновенно близок его творческой натуре. А в действительности все было совсем не так. Перед нами на репетициях "Бориса Годунова" был Качалов, готовый работать, как начинающий
актер, как "ученик" (по восхищенному выражению Вл. И. Немировича-Данченко), трепетный, неуверенный, с трудом скрывающий свое волнение, готовый репетировать буквально сотни раз какую-нибудь особенно важную для него сцену, все время ищущий и почти никогда не удовлетворенный. Это была работа одновременно над образом и над самим собой -- работа огромная, напряженная, мужественная, а главное -- до конца творчески честная. Казалось иногда, что, репетируя "Бориса Годунова", Качалов берет штурмом собственное мастерство в своем стремлении совершенно свободно, заново, по-живому воспринять и сценически воссоздать Пушкина.В эти годы Качалов все больше, все сильнее отдавался работе на концертной эстраде. Он сам не раз говорил, что концертный репертуар с некоторых пор стал для него дороже участия в спектаклях. "Борис Годунов" был его последним творческим увлечением в _т_е_а_т_р_е. Ни одной ролью в последний период своей жизни он не жил, не горел так, как этой. Здесь проявлялась и его любовь к Пушкину и неосуществленная до конца мечта актера о настоящей, большой трагической роли. Здесь открывалась перед ним возможность соединить свое исключительное тяготение к стихотворной речи, к музыке стиха, с огромным трагическим переживанием, в котором чет места будничности чувств. Здесь все было пропитано близким его душе пушкинским восприятием родины, живым пушкинским ощущением истории. Это волновало Качалова, толкая его мысль в сокровенные глубины трагедии, где "судьба человеческая" неразрывно сплетается с "судьбой народной".
И еще, особенно в более поздний период работы, он был увлечен своей искренней верой в с_ц_е_н_и_ч_н_о_с_т_ь_ Пушкина, в то, что именно наш советский театр призван разрушить легенду о "недоступности" пушкинских пьес для сцены и что на этом трудном пути дорого всякое реальное достижение.
Однако все это вошло в отношение Качалова к работе над "Борисом Годуновым" и стало для него таким характерным не сразу, не с самого начала.
Предложение Вл. И. Немировича-Данченко играть Бориса в новой постановке Художественного театра было для Василия Ивановича неожиданным и сначала почти испугало его. В театре в это время обсуждался план спектакля, составленного из произведений "болдинской осени". Центральное место в этом плане занимали "Маленькие трагедии", и Качалов, зная, что ему предназначается роль Сальери, уже возобновил работу над ней. После того как Владимир Иванович сообщил ему о своем новом решении, он несколько дней ходил каким-то растерянным, почти совсем не говорил даже с близкими ни о предполагаемом спектакле, ни о роли, а если и говорил, то больше в тоне недоверия к себе, к своим силам. Но с первых же дней он стал буквально неразлучен с томиком пушкинских пьес, который потом мы постоянно видели у него в руках на репетициях.
Вскоре после начала репетиций Василий Иванович тяжело заболел и около двух месяцев пробыл в больнице и санатории. Работу над "Борисом Годуновым" он возобновил еще до возвращения в Москву, и по его расспросам о репетициях, по отдельным! его мыслям уже по поводу роли Бориса было видно, до какой степени она его волнует, как сильно завладел им пушкинский образ. В письме из санатория "Барвиха" от 31 декабря 1936 года, адресованном одному из ленинградских друзей, Василий Иванович сообщал: "Могу работать над "Борисом" (уже начинаю потихоньку, в лесу, за столом, в постели ночью)".
В работе Качалова над "Борисом Годуновым" поражала активность, жадность, с которой он стремился охватить не только свою роль, но и всю пьесу в целом. Часто он приходил на репетиции, на которые по расписанию никто его не вызывал, садился где-нибудь в стороне, с живым интересом смотрел и слушал. Кончалась сцена, и Василий Иванович, обычно такой немногословный, тут с полной готовностью делился с актерами своими впечатлениями. Но когда от него требовали критики или ждали режиссерской помощи, он чаще всего говорил, что лучше сам "попробует почитать" и тут же исполнял для товарищей всю сцену целиком горячо, темпераментно, с увлечением. Так он "показывал" А. О. Степановой и И. М. Кудрявцеву свое понимание сцены у фонтана, а В. А. Орлову -- Пимена.
Он пользовался каждой возможностью публично прочитать "Бориса Годунова" -- всю пьесу, от начала до конца, и было ясно, что он превращает эти чтения в особые, необходимые ему репетиции, что они ему нужны для его роли. Как-то его попросили прочитать пьесу рабочим сцены за кулисами, во время спектакля. Чтение растянулось на два вечера и совершенно захватило слушателей. Сам же Василий Иванович говорил потом, что, читая сцену за сценой и почти перевоплощаясь из одного образа в другой, он впервые внутренне ощутил многое из того, что еще ускользало от него в сложной социальной трагедии Бориса.