Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Спасибо, спасибо, дитятко, — берет дядька Себастьян узелок, а меня охватывает той рукой, что всю жизнь орудовала косой или топором дома, саблей на войнах. И работа, и скорбь выбили на ней снизу глубокие борозды и мозоли, а сверху изваяли жилы толщиной в мои пальцы.

— Это правда, что ты на льду провалился?

— И вы знаете?

— Я уже и на каток ездил, и хотел было до вас приехать.

— Вот бы настращали маму, — снова мне стало страшно.

— Смотри же, мальчик, смотри! — еще теснее одной рукой прислоняет меня к себе дядька Себастьян.

— Буду смотреть, — уже веселее говорю я и на другое сбиваю мысли мужчины: — А где вы такого

аиста достали?

— Славный?

— Славный.

Дядька Себастьян задирает голову, смотрит на аиста, раскрывает губы и начинает смеяться. Он очень хорошо смеется, собирая на ресницы, глаза и зубы лунное сияние.

— Это мой друг вырезал аиста из осины, а я украл его.

— Вы украли? — пришел я в ужас.

— А что было делать? Продать он не хотел, так я тайком за аиста — и в мешок. Постоит у меня несколько дней, и отвезу назад. Пошли в хату.

Возле сенных дверей торчком стояло две каминных плиты, их не было еще несколько дней тому назад.

— Что оно такое, дядя Себастьян? — наклоняюсь к плитам.

— Какая–то старина. Вот видишь, чья–то жизнь выбита на них, — проводит рукой по полустертым людям и коням. — Их один глупец, ищущий сокровища, выкопал из старинной могилы и положил перед хатой вытирать ноги. До сих пор не перевелись мастаки о чью–то жизнь вытирать ноги!.. Отобрал я эти плиты — отвезу к Винницу: а может, пригодятся они добрым людям.

Мы заходим в хату — в теплое благоухание сена, хлеба и свежих липовых ложек.

— Вот и гость к нам пришел, Михайликом звать, — знакомит меня председатель комбеда с дядей Стратоном, бывшим министром крестьянско–бедняцкой республики, дальше с известным на всю округу музыкантом Федоренко (его семья составляет аж целый духовой оркестр), с кобзарем Львом и даже со своим отцом, который как раз стоит посреди хаты в белой сорочке и белых штанах, как разгневанный пророк: брови его поднялись вверх, чуб оттопырился на ветер, а усы опустились вниз, на дождь.

Я догадываюсь, что старик снова почему–то не помирился с сыном и даже в свят–вечер нашел время гаркаться. А потом, смотри, и соседям пойдет жаловаться, что его сякой не такой разумник не имеет в голове масла. Старик еще до сих пор не может забыть, что в революцию сын взял из экономии не корову или коня, а пианино, и всегда, когда подходит к этой господской забаве, презрительно говорит: «У–у–у…» — и пальцем шпыняет ее в зубы.

Отец Себастьяна не очень ласково смотрит на меня и бормочет сам к себе:

— Злыдни всех стран, соединяйтесь!

А в хате все, кроме него, начинают смеяться.

— Что, я, может, что–то смешное сказал? — удивляется старик, и удивляются под седыми бровями его перестоянные, словно изморозью прихваченные глаза. — Нет, таки пойду домой, — не компания вы мне! — берется за шапку и загрубевший кожух, который лежит на сундуке.

— Да чего вы и куда вы, отец? — дядька Себастьян рукой придерживает смех. — С вами так всем весело, ей–бо, давно так не хохотал.

— Трясца твоей матери! — негодует отец. — Дурносмех всегда найдет с чего похохотать, даже когда имеет пост на копейку. Вот подумайте себе, люди добрые, как мне смотреть на такого! Привозят ему горожане аж целый полумисок денег, и все новеньких, и блестящих, как молодые глаза, бросают их на стол, — стол щебечет! Еще и магарыч и закуски городские ставят. А он, как дурак, возвращает деньги, возвращает напитки–наедки, а пианину оставляет себе. Так разве же я виноват, что на самой середине его ума расселась глупость?! Если бы не она, имел бы человек денег и на корову,

и на кабана, и на варево, и на приварок.

— Так то же, отец, деньги от нэпмана.

— Ну и что?! Лишь бы не от дьявола! — старик выпил рюмку, поморщился и загрустил: — Нет, что–то я теперь не то что людей, а даже свое несчастье никак не пойму. И птица на серебряную сетку летит, а он если бы нашел даже перо жар–птицы — отдал бы в фонд.

— Революция, деда, сделала вашего сына таким, — осторожно отозвался умноглазый дядька Стратон. Но и это не утешило старика:

— Говори да балакай мне! Революция — большое дело. Так чего же тогда он дальше в революцию не идет?!

— Это же как вас, деда, понять? — на округлом лице Федоренко удивились круглые, обведенные темным веселым огнем глаза.

— А так: давали же ему в самой Виннице службу, давали и жалование, и квартиру с обоями давали, иди углубляй революцию! А он или удивился навек, или захотел мир удивить: остался в селе в одной кавалерийской шинели и до сих пор по всем лесам носится за бандитами. Еще мало свинца наелся, еще порции ждет! С кем я тогда век доживать буду?

— Да не надо, отец, — дядька Себастьян кротко, с доброй улыбкой посмотрел на отца. — Я ж вам говорил: мне та служба не понравилась.

— Вот видите, ему и служба не понравилась! — еще больше рассердился старик. — А такой, как Юхрим, с одним задом на два праздника спешит, чтобы показать свое соображение ума. И что же это выйдет: Юхрим ближе к революции сядет, еще и тебя локтем или коленом оттолкнет от нее? Вот его, с большого ума, ты называешь кар–карьеристом. А на кого же он делает это кар–кар? На тебя же! Тогда кто из вас дурнее?

— Да цур ему, этому балаболу, — обозвался кобзарь.

Его вдумчивые, с грустью на донышках глаза глянули куда–то аж поверх жилища, рука прикоснулась к басам, они отозвались печалью, а приструнки повели мелодию. И хата уже стала не хатой — загрустившей степью с той дорогой, что и тебя или твою душу поведет до самого неба, с той чайкой, которая под крыльями держит утренний туман, а в сердце — материнскую печаль. А над грустью струн уже всплеснулся грустный голос дядьки Себастьяна:

Ой горе тiй чайцi,

Чаєчцi–небозi,

Що вивела дiточок

При битiй дорозi…

К низкому запеву дядьки присоединился тенор Федоренко и пошел, пошел над домом, над селом, над степью, аж до той битой дороги, где человеческой кручиной кручинится чайка–бедняга и где ветряные мельницы перелопачивают крыльями ее крики и ветра.

В этот праздник двух голосов, один из которых вел мелодию низом, а другой брал верхом, вплетался и стихал третий — кобзарский, битый морозами и метелицами, сеченный дождями и грозами.

И вдруг, когда песня уже замирала, старый кобзарь горько вздохнул, припал седой головой к столу и заплакал. Вот и слеза упала на струну, и она тоже отозвалась сожалением. Все бросились к старику.

— Что с вами, дед Левко? — наклонился к нему встревоженный дядька Себастьян.

— У каждого свое, сынок, — поднял голову от стола кобзарь и пальцем начал вытирать глаза.

— Какая печаль–кручина тебя, Левко, грызет? — подошел к кобзарю отец Себастьяна.

Оба седых, как молоком облитые, глянули друг другу в глаза, увидели в них, как в снах, свои прежние годы, свои разные дороги и вздохнули.

Поделиться с друзьями: