Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
В нарушение правил, в кабинет заглянул чиновник особых поручений, он передал Кутайсову бумаги приезжего.
— Вы говорили с ним? — спросил генерал-губернатор у Гондатти, едва взглянув на бумаги: из-за портьеры он видел, как они выпрыгнули из саней, разом рассмеялись чему-то и поспешили к крыльцу.
— Подполковник настаивает на разговоре с вами.
— Сегодня еще не было поездов. Он, что же, вчера прибыл?
— Эшелон подполковника Коршунова проследовал через Мысовую; подполковник спешил и прибыл в Иркутск на дрезине. Это эшелон георгиевских кавалеров, они хорошо вооружены, при пулеметах. Одно их появление на улицах Иркутска…
— И отлично! — воодушевился Кутайсов. Он повернулся к Ласточкину: — Зовите
Коршунов шагнул в кабинет напористо, едва не задев плечом Драгомирова, который выходил последним. Он был невысок и так развернут в плечах, что по силуэту в проеме двери темный гвардейский мундир можно было принять за крылатую кавказскую бурку. Он представлял собой тип человека собранного, знающего свою цель и идущего к ней решительно; Кутайсов ощутил это в том, как он представился, отбросив копившуюся в приемной пустячную обиду, как его взгляд замкнулся на хозяине кабинета, не уделив и малого внимания резному столу, темным книжным шкафам, охотничьим трофеям и картинам в золоченых рамах. Улыбаясь, он необычно щерился, раздвигал густые черные усы янычара — и два ряда здоровых, литых зубов на смуглом лице, и живой блеск оливково-коричневых глаз сообщали ему мужественную привлекательность.
У Коршунова оказался и секретный пакет, адресованный Кутайсову. Начальник тыла Маньчжурской армии генерал Надаров требовал незамедлительной отправки эшелона в Россию; офицерам и нижним чинам, следующим в нем, надлежало вместе с другими воинскими частями обеспечить охрану двора и правительственных учреждений.
Кутайсов дал волю досаде и огорчению: лучшие войска бегут мимо них, ему оставляют — на время, тоже на время! — полуголодных запасных мужиков, вчерашних мастеровых, обнаглевших в маньчжурских баталиях, ждущих денежного расчета.
— Жаль Сибири! — Кутайсов спохватился, что жалуется пришлому человеку, которому нет до них дела, хотя живое, меняющееся лицо Коршунова и создавало впечатление, что он полон сочувствия. — Никому до нас нет дела, мы — великий, горестный, обременительный транзит. Тысячи постылых верст!.. Мы, надо полагать, даже и досаду вызываем, эка далеко как тащиться через нас к военному театру и обратно. Лежим на дороге болотом, гатью нескончаемой, дорогой в тартарары…
— У Сибири будущее, ваше сиятельство, — заметил Коршунов.
— Разумеется, будущее! — зло отозвался Кутайсов. — Будущее! Грядущее! А мы-то с вами в настоящем обретаемся, у нас что ни день, то сегодняшний. Мне предписывают меры: арестуйте, запрещайте митинги, а ведь это вразрез с манифестом, да и запрещать на бумаге легче, чем не допускать на деле.
— Кто нынче о манифесте думает! — сказал Коршунов легко, с оттенком шутливости, будто нащупывал собеседника. — Позвольте мне закурить? — спросил небрежно, словно об отказе или недовольстве хозяина не могло быть и речи.
— Курите, располагайтесь: небось устали с дороги.
— Я больше в приемных устаю. — Он дружески улыбнулся и взял из портсигара папиросу.
Теперь они сидели: губернатор — в кресле, потирая ноги от коленей к паху и обратно, и Коршунов — на обитом тисненой кожей диване.
— Манифест ничего не изменил, — вернулся Коршунов к своей мысли, на этот раз серьезно. — Разве что очевиднее сделалось многое такое, неудобное, скажем, от чего на Руси принято отворачиваться: авось минет. Виновата война. — Он кивнул на дверь, за стены этого дома, будто проигранная война издыхала где-то поблизости, будто он сам не ехал от нее долгие дни через Маньчжурию и Забайкалье. — Несчастная война и жизнь наша… диковинная, без решимости действовать, ваше сиятельство.
Он говорил твердо, открыто и безбоязненно смотрел в глаза графу Кутайсову, будто заранее предполагал в нем человека умного, широкого и не робкого десятка.
— И Восточная Сибирь —
лучшее тому доказательство, — оживился Кутайсов. — В одно десятилетие развратили девственный край — и все переменилось! Особенно же вдоль железной дороги; она привлекла сюда пришлый люд, тех, кто за отсутствием средств вряд ли мог бы попасть к нам иначе, как за казенный счет. Быстро как это сделалось; что раньше пряталось — вышло наружу, что говорилось шепотом — стало кричаться. И союзы пошли плодиться как грибы, добро бы одни рабочие сбивались в бараньи гурты, так ведь и чиновный люд не устоял, тронулся туда же! Подумать только: Союз служащих банка! Союз служащих казенной и пробирной палат! Крысы, бегущие с корабля, лакеи, христопродавцы, их бы сечь, на площадях сечь, а никто не решится, не посмеет. Вот Булатов, якутский губернатор, выпорол поляка, ничтожного казначейского чиновника, так ведь телеграммами забросали и меня и Дурново…Он долго жаловался на судьбу свежему человеку, который умел слушать и молча, кивком, поощрять его к излиянию души. Кутайсов увлекся, не замечал в собеседнике признаков нетерпения, но, когда в монолог его ворвался протяжный крик паровоза, Коршунов поднялся.
— По времени — мои, — сказал он.
В трех словах заключалось многое: конец бесплодным сетованиям, необходимость действия, военная точность и дисциплина, давно не виданная в Иркутске, напоминание о паровозе и провианте.
— Понимаю, голубчик, — смешался оборванный на полуслове Кутайсов. — А жаль… Вы бы пришлись как нельзя более кстати.
Делать нечего; во всей фигуре Коршунова, в твердости взгляда, отрешенного от иркутских забот, в нетерпеливом движении рта — нижние зубы прихватили и покусывали ус — сквозила решительность, которой не мог противостоять ни Кутайсов, ни его помощники, которых он позвал из приемной.
— Часть, вверенная подполковнику Коршунову, должна незамедлительно проследовать за Урал, — сказал Кутайсов, приобщая и себя к чему-то важному, секретному, относящемуся к высшим интересам государства.
Один Гондатти не сдался: он не возразил губернатору, а обратился к Коршунову совсем по-домашнему:
— Но сколько-нибудь вы должны простоять? Вы не один день в пути, в тесноте, в теплушках.
— Мой состав из классных вагонов, — возразил Коршунов.
— В городе превосходные бани. — Действительный статский советник даже вздохнул, сожалея, что офицеры и солдаты Коршунова минуют Иркутск, не насладившись здешними банями, перехватывающим дух сибирским паром. — Надо полагать, вы нуждаетесь в продовольствии, в вине…
— Я могу простоять сутки. — Коршунов повернулся к генерал-губернатору, чуть склонив голову к лежащему поверх других бумаг надорванному пакету. — Надеюсь, этим мы не нарушим предписание?
Он все больше нравился Кутайсову: чужой, пришлый человек, и не из робких, мог бы, как и все харбинцы, ломиться напрямик, а он нарочно отступает в тень.
— Non, mon petit, non! [3] — благодушествовал Кутайсов. — Столицы подождут, они, как говорится, не в один день строились. Мы в Сибири живем, на великих реках, а задыхаемся, и, знаете, чего нам не хватает посреди этого рая? Le grand air! [4] Прошу вас сегодня ко мне на обед… — Кутайсов суетился без нужды, а остановиться, не дешевить, уже не мог. — Авось и накормим, хоть и в голодном крае: Сибирь поесть любит и умеет. Отдохнете денек — и на подвиг, за святую Русь!
3
— Нет, голубчик, нет! (франц.)
4
— Свежего ветра! (франц.).