Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:

— Сергей Илларионович! Нам и суток хватит. — Теперь тон Гондатти деловой, хозяйский, отметающий любезности: еще в санях, по дороге к резиденции Кутайсова, он запомнил имя-отчество подполковника. — Припугнуть, уже и это будет для нас благодеянием.

— У меня приказ: без крайней нужды не ввязыватьсяся, — предупредил Коршунов. — Избегать случайной крови.

— Не кровь, не кровь, Сергей Илларионович! — Гондатти молитвенно сложил поднятые вверх ладони. — Объявите отбытие поезда на вечер, часов на семь. К вечеру паровоза не будет, и к ночи тоже. И пусть эшелон знает, что паровоза не дают забастовщики…

— Вы и не представляете, голубчик, какую можете нам службу сослужить! — обратился к нему и Кутайсов. — Ведь этак вот вдруг, без звука, без выстрела, можно все переменить, вернуть и почту, и телеграф… Телеграфист хоть и голоден и вознесся, а ведь и он — чиновник, где-то же и в нем заячья душа жива.

— А если по чести? — спросил подполковник с грубой прямотой, показав, что и ему не чужда бесцеремонность

истого харбинца. — Ведь через Читу мы прошли, как сквозь маньчжуров, даже паровоза не сменили там, в Верхнеудинске взяли. А здесь за кем дорога?

Кутайсов и Гондатти чуть промедлили, и генерал Ласточкин попытался обратить дело в шутку:

— Всем миром за нее держимся, спасибо, рельсов много! В четыре руки, как на фортепьяно.

— Это как же понимать?

— А как господь просветит! Проснешься утром и гадаешь: у кого нынче в руках Иннокентьевская, Зима, Сортировочная? В мастерских — забастовщики, а рядом, в депо, еще мой солдат на часах стоит. Иной инженер шапку перед тобой снимет, другой — морду воротит. Свобода!

— Но паровозы у нас есть, — сказал Гондатти твердо. — И депо у нас, и службу движения мы пока контролируем.

— Что ж, буду рад помочь в ваших затруднительных обстоятельствах. — Подполковник держался независимо, одолжал Кутайсова и его штаб, благодетельствовал, но, как служака, фигуру держал подчиненно, навытяжку, с головою чуть повернутой и неподвижной.

На выходе из приемной Драгомиров догнал подполковника.

Драгомиров, человек наклонностей грубых и диковатых, подозревал в Коршунове родную душу. Скуластый, тоскливый Драгомиров, с опущенными у висков углами глаз, полицейский служака Драгомиров со скрежетом зубовным наблюдал, как разваливается губерния. Иркутский полицмейстер Никольский, так охотно подтрунивавший над Драгомировым на балах, за карточным столом, а то и в присутствии, охотно уступил Драгомирову кресло, когда оно затрещало. Надобно бы карать круто, кровью промывать глаза, но ослабела рука карающего, а среди многих забот, какие Никольский переложил на плечи Драгомирова, была одна саднящая, прожигающая мозг — забота о политических ссыльных. Кандальники, как он их называл, были страстью и азартом жизни отца семейства Драгомирова. До того, как смута подвинула Драгомирова из жандармской в полицейскую часть и водворила в кабинет полицмейстера, он ревностно служил кандальному транзиту. Поздние дети Драгомирова, дочь и двое сыновей, росли робкими, слезливыми, словно бы от рождения винившимися в чем-то. В сыновьях это было раняще больно и в сознании Драгомирова ложилось виной на тех же политических, будто их гордыня и независимость взгляда отняты, украдены у его сыновей. Он помнил каждого ссыльного, кого Иркутск снаряжал на восток и на север в надежде, что гнус и болезни, тоска и голод закроют им обратную дорогу в Россию. Писал их имена в свои святцы, негодовал на любую поблажку и послабление, в ночных мечтах храбро приближался к дому Романова в Якутске с облитой керосином паклей в руках и наслаждался зрелищем горящих, обезумевших, выкуренных под пули революционеров. И теперь у него немели пухлые руки от бессильного горя, что ссыльные выжили, потянулись от ледяных своих карцеров в Иркутск, к железной дороге, что они прощены, но даже и теперь нет в их прощенных глазах ни благодарности, ни раскаяния, все та же гордыня и покушение переменить в России жизнь. Люди Драгомирова вели счет вчерашним ссыльным, следили за ними на иркутских площадях и улицах, многих узнали, а не могли, не смели взять, уволочь для острастки в часть. Три дня, как в Иркутске объявился ссыльный из Верхоянска — из самых ненавистных Драгомирову; если ночь выдавалась кромешная и бессонная, то в такую мучительскую ночь перед Драгомировым из тьмы выходили глаза ссыльного, брезгливая их насмешка, непереносимый в преступнике состав гордыни и свободного разума. Два года прошло с их встречи в Иркутске; тогда, в ноябре 1903-го, кончался хороший, славный год, Петербург и Москва слали этап за этапом, города чистились изрядно. И тогда этот питерский висельник с тяжелой рукой мастерового, строптивец с красными, будто обмороженными веками встал поперек дороги Драгомирову. Не тронулся с места, пока не дали крытых кибиток и полных прогонных денег до Якутска, настоял, чтобы сняли с конвоя одного казака, из отпетых, лютых воров, — чему, впрочем, обрадовался и казак; кому охота в декабре мчать Ленским трактом?! И пришлось уступить, что-то было в нем такое, что пришлось уступить даже и в хороший, спокойный год.

Теперь Бабушкин в Иркутске, а не возьмешь, не позволено, и пристрелить, завлечь трудно — его не заманишь ни в окраинный трактир, ни тем более в заведение. Одна надежда — ссыльные рвутся в Россию, там их поприще, их волчата, их преступное оружие: авось схлынут, не принеся Иркутску вреда, уже и теплушка у них, ждут поезда, куда прицепят. Однако мысль, что он упускает их, поселяла великую тоску в сердце.

— Есть и у меня до вас нужда и просьба нижайшая, — обратился полицмейстер к Коршунову. — Я вас не задержу, напротив, на рысаках домчу до вокзала, только прежде два слова tete-a-tete [5] , —

щегольнул и он французским.

5

Наедине (франц.).

Коршунов ждал. Верхним, так сказать, нюхом учуял, что перед ним человек дела и страсти.

— А что как прицепить одну теплушку к вашему эшелону? — сказал Драгомиров загадочно.

— Если с хорошим товаром, я не прочь.

— Вот именно, что товар! В Иркутске сошлось до трех десятков бывших ссыльных, это опасность для города.

— Увольте! — решительно возразил Коршунов. — Этакого мне везти в Питер нельзя.

— А вы позвольте, Сергей Илларионович, — продолжал Драгомиров вкрадчиво, задерживая гостя у двери. — Господин Гондатти хвастался, что управляет дорогой; вожжи-то не у нас, и служба движения больше их слушается. Прицепите теплушку — они лучший паровоз дадут.

— Так и торгуйтесь с ними! — Коршунов брезгливо отнял локоть. — Я говорил, что не возьму на себя случайной крови.

Он распахнул дверь, едва не ударив уткнувшегося на ходу в бумаги и занятого своим чиновника, шагал по вестибюлю к вешалке, к поднявшемуся с полукресла седому швейцару.

— Помилуйте, никто и не чает крови… — гнул свое Драгомиров. — Не обязаны же вы везти их через всю Сибирь. Бросите их где-нибудь в тайге, пусть помаются. Как бы вы нас одолжили, голубчик! Я вам в санях доскажу, какие курьезы бывают сибирской зимой…

6

В Хомутово они соединились с другой группой ссыльных, вошли в город перед рассветом, через предместье Знаменское, и проследовали по мосту над курившей паром темной Ангарой в Глазково, к вокзалу, торопясь услышать призывные голоса паровозов, увериться, что отъезд в Россию теперь дело если не часов, то суток. Торопливо вышагивая по мосту, Бабушкин уже видел себя и товарищей в поезде, в мелькании темных елей, берез и верстовых столбов.

Помещения вокзала, подъездные пути, пакгаузы и сараи — все забито пехотинцами и казаками. В теплушках на нарах и вповалку на укрытом сеном полу — запасные, мужики в шинелях, так и не потерявшие деревенской закваски. Два санитарных состава дожидались паровозов, высшие чиновники управления дороги прятались, сутками не появлялись в служебных кабинетах. Расквартированные в иркутских казармах батальоны тоже имели здесь горластых агентов, требовавших вагонов, паровозов и уплаты обещанных еще в Харбине денег. В отчаявшейся, близкой к бунту толпе метались сибирские обыватели, спекулянты, мужики, голодом изринутые из таежных глубинок, сахалинское уголовное дно, отпущенное по амнистии после манифеста. Относительный порядок был в депо; забастовочный рабочий комитет делал все, чтобы на запад уходило как можно больше поездов с демобилизованными. В депо снаряжали и двухосную теплушку для отправки ссыльных на Красноярск — Омск.

В Якутске Бабушкин получил адреса сибирских товарищей, старых искровцев, они могли помочь ссыльным одеждой, рассказать об Иркутске, о Сибири — это имело важное значение для Питера, где так или иначе он окажется через одну-две недели. И едва посветлело в гулком, закопченном здании депо, Бабушкин нырнул в мглистую морозную рань, пересек мирно дымившее печными трубами Глазково: путь его лежал через Ангару в город. Река не давалась ноябрьскому морозу, дышала, ворочалась, сплетала струи, пар клубился над ней, садился лохматой бархатисто-сахарной изморозью на город. Люди вокруг перебегали улицы, ссутулившись, утонув лицом в воротниках и башлыках, а он, закаленный Верхоянском, расстегнул верхний крючок полушубка, шагал, как по Питеру, открыв чужим взглядам кромку шарфа, белый воротничок и галстук-бабочку. После вокзальной сутолоки улицы в эту рань показались сонными и даже умиротворенными. Несколько раз пересекали Большую воинские команды, попадались приказчики, спешившие к началу торгового дня, печатники и наборщики, которых он научился различать по нездоровой бледности и усталым, небыстрым векам, будто припорошенным неистребимой свинцовой пылью. В пойму Ушаковки низовой ветер врывался разбойно, гнал поземку под деревянными мостами — под тем, что вел в Ремесленную слободку и к тюрьме, и под мостом на Знаменское, где празднично белели закуржавевшие церковь и женский монастырь. Кривыми улочками предместья Бабушкин вышел к военному госпиталю, повернул вправо и в полуквартале от трактира и постоялого двора нашел нужный дом, бревенчатый, в два этажа, с грязноватыми, незрячими окнами. И внутри все пребывало в запустении, в намерзшей у порога грязи, — перила лестницы расшатаны, уцелевшие точеные балясины перекосило в гнездах.

Дверь открыла женщина, чуть отступив в полумрак коридора; вся в черном, с худым, измученным лицом. Она смотрела на Бабушкина со страдальческим равнодушием.

— Могу ли я видеть господина Якутова? — спросил Бабушкин, сняв шапку.

Она покачала головой медлительно и с сожалением.

— Не скажете ли вы мне, где он? Я его друг.

Он произнес это, понимая, что глупо: ни он, ни его Паша не отозвались бы на такую откровенность, так не ведется среди политических. Но нынче время все-таки иное, ведь и он, вчерашний ссыльный, свободная птица.

Поделиться с друзьями: