Седьмой ключ
Шрифт:
— Там… — еле слышно подсказала ей Ксения. — Там моя… сумка.
Вера кинулась к сумке и нашла там спички и нож.
— Ну вот… — усмехнулась она про себя, — что еще нужно, чтобы принять роды? Да ничего!
Дождь все-таки проникал сюда, хоть и слабый, мелкий, сдерживаемый раскидистым живым шатром над головой. Повсюду было много хвороста, кусочков коры, поваленных деревьев, с которых можно было обломать крепкие ветки на растопку, но все это было мокрое — не годилось. Древесину нужно было хоть немного, да просушить…
Вера больше не сомневалась ни секунды — у ее ног лежало как раз то, что нужно: сухая плотная бумага — лучший материал для растопки!
И вот уже весело трещал огонь, пожиравший чернеющие листы. И рука
Первый отчаянный крик Ксении потонул в громовом вопле природы. Вера метнулась к подруге, чуть не опрокинув свое сооружение, которое она приладила над костром — кастрюльку с водой, повешенную на какой-то железке, укрепленной на двух рогатинах…
— Господи, помоги нам! — взмолилась она на коленях, подняв лицо к зеленеющему пологу, скрывшему грозное небо.
— Не бойся, я помогу! — послышался у нее за спиной низкий грудной женский голос.
Вера, не веря своим ушам, обернулась. У края полянки стояла та, кого они так долго и безуспешно искали. Женщина в длинной юбке.
Довольная произведенным эффектом, Антонина Петровна поднялась и, покачивая головой — мол, да, — есть много на свете непостижимого! — прошла по комнате к буфету, стоявшему в противоположном от печки углу, открыла застекленные створки и достала миску с домашней баклажанной икрой и вазочку с вишневым вареньем.
— От этих разговоров что-то есть захотелось! Давайте-ка, садитесь к столу, сейчас снова самовар вскипячу, чайку попьем. Вижу — куковать нам еще долгонько…
Ветка с Алешей сидели как громом пораженные, хотя гроза давно миновала, дождь утих и теперь на дворе только слегка капало. Эти редкие капли звонко булькали в лужах, образовавшихся после потопа, залившего сад. Цветы и кусты склонились чуть не до земли, намокшие огуречные плети были заляпаны мокрой землей, дородные кабачки и пестренькие продолговатые цуккини еле виднелись среди луж на грядках. Они выглядывали из-под прибитых листов и казались весьма недовольными. Мол, что за безобразие допустила хозяйка!
Как ни странно, на ночь глядя прояснилось — на дворе просветлело, хотя стоял уж глубокий вечер — по-видимому было около девяти. Давно пора было вернуться домой — Вера с Ксенией, наверное, волновались, но отбившиеся от дома островитяне позабыли о доме, о времени — они были добровольными пленниками бабушки Тони. Ее рассказ поразил их и, онемевшие, потрясенные, они ждали его продолжения.
Антонина Петровна, как нарочно, все тянула паузу — сходила в комнату к Лизаньке проверить: спит ли она. Вернулась, строгая, помрачневшая — устала, как видно…
— Ну что? Притихли, птички? Больше не чирикаете? Ага, самовар поспел — не мнитесь, не мнитесь — давайте к столу.
— Антонина Петровна! — взмолилась Ветка, не выдержав паузы. — Ради Бога, что дальше?
— А что дальше? Жизнь! Только без Женни… Я искала могилу — ни следа! Так, видно, Бог ее наказал. А Лева? Ну что — он рос. Няня Паша растила. Вязмитинов сюда более не заглядывал. Разом, говорят, после ее смерти оборвался он как-то. Пооблез, поутих. Старик стал, одно слово… А Лев как вырос — у кромки леса здесь домик себе поставил. Садик развел. Это там, махнула она рукой, — в той сторонке.
Рука указывала направление к Свердловке.
— Зажил там один. Глухо-тихо. Но здешние его все равно сторонились — ведь люди знают, что дети платят за ошибки родителей. Все наши грехи в вас, мои хорошие, проявляются! Да, суровый закон, но так оно есть по правде. От него, будто, ждали: вот увидите — этот пойдет по стопам отца… И надо сказать, ожидания Левушка оправдал! Настоящий что ни на есть колдун выродился! Да уж… Хотя с самого нежного возраста он ненавидел отца. Ненавидел за мать! И за себя — неприкаянного, одинокого. Вязмитинову-то, видишь ли, было не до него — тот в своих книгах все копошился. Все чего-то искал… Да в усадьбу Глинки наведывался неподалеку.
От Лосино-Петровского до нее рукой подать. Ходил там, вынюхивал, разведывал… Думал. Аж почернел весь, говорят.— А что это за усадьба… Глинки?
— Ее еще знаменитый Брюс построил, сподвижник Петра Первого. Но это уж даль неохватная — восемнадцатый век! Так что места эти не простые — вон какие люди здесь жили.
— А чем этот Брюс знаменит?
— Он был полководец известный. Но больше слава о нем шла как о чародее и колдуне! Лаборатория была у него в имении, где он ночи сиживал напролет — все что-то там химичил. Искал чего-то…
— А может… — задумался Алеша, — Нет ли связи какой-то между занятиями этого Брюса и делами Вязмитинова?
— А, ты про это? Связь — она, милый, во всем есть! Как без нее? Ты думаешь, этот наш разговор — он просто так? Ничто не просто так! Каждая мысль — она действует. Злая — как яд в организме накапливается. А организм-то большой, — она вскинула руки и широко развела, — все что есть вокруг нас. Весь свет! Потому мы и в ответе за мысли свои — за каждую, даже шальную, случайную. Ведь они навсегда поселяются в мире невидимом. Влияют и на него, и на нас, на потомков наших… Особенно мысли тех, кто их в своем художестве на веки запечатляет. Потому что в душе у таких красота поет! А когда удастся им мечту свою воплотить, людям ее показать — мол, глядите милые, радуйтесь… тогда зверь отступает. Ох, сбилась я что-то…
— Я вас про Брюса спросил.
— А-а-а… нет, Алешенька, не сладить мне! Уж больно сложный у нас разговор. О том, что тебе интересно, ты сам потом разузнаешь. А мне не по силам. Ох, мои хорошие, что-то головушка клонится — приму адельфан.
Антонина Петровна снова поднялась, охая при каждом шаге — видно, ноги у ней ломило, — и порывшись в деревянной шкатулочке, достала упаковку своего излюбленного лекарства, о чем она им торжественно объявила: мол, чудодейственное средство, чуть что — его принимаю… И вернулась к столу.
— Хорошо-то как у нас! Тепло… Да, так о чем я… ну да! Левушку маленького няня Паша растила шесть лет — потом с миром преставилась. К тому времени Вязмитинова уж не было — тут уж вовсю воевала революция… забрали Леву к себе тутошние, деревенские. Родители соседки моей — молочницы Любы.
— Той, у которой Сережа нашел портрет! — вскричал Алеша.
— Той самой. Я вначале-то перескочила, когда говорила, что зажил Лева один. Где ж ему одному — мальчонке-то… Пропал бы! Голодно было — двадцатые годы… ну вот. Они, соколики, за воспитание да за труды забрали кое-что из вещей, которые у мальчишки от отца да матери оставались. Основное-то от отца… От Женни только этот портрет, которые братенька ее, Николушка, с любовью писал. А история портрета такая: когда Женни брату свои тревожные письма писала, он в отъезде был, а она об этом не знала. Волновалась, маялась, что ответа нет… Как воротился он в Москву — целая стопка посланий ее у него на столе дожидается. Он прочел их и ахнул. И — сюда! Приехал — а она уж беременная. Поздно было… И что делать — тут у ней муж, которого беспокоить нельзя — сердечник он был. Тут и цепи ее — дом у озера, которые она по собственной воле разрубить уже не могла… Вот так. И он тогда вернулся в Москву, побросал в саквояж кисти, краски, холст — все, что художнику нужно, и опять сюда. И — давай писать ее портрет. Такую написал, какой она и была — даже краше прежнего. Силой души своей пытался превозмочь, побороть ее душевный недуг, вырвать ее у беды, у страха… Но страх — он великая сила! Он — корень всех зол. А Николушка — светлая душа — он над образом Женни ангела-хранителя запечатлел. Чтоб тот, значит, всегда, что бы ни было, крылами душу ее осенял. Вплоть до Страшного суда, пока земля держится… Вот и сейчас, она, бедняжка мыкается то ли в чистилище, то ли… ну, не нам, грешным знать — а только ангел ее душу и теперь покрывает нездешним покровом. И верится мне, что от этой святой защиты спасется ее душа…