Секта-2
Шрифт:
– Для какого?.. – Настя закашлялась и ответа на свой вопрос не получила. – Вы продолжайте, просто я не очень люблю все эти рассказы про войну. Я, извольте видеть, – барышня, а вы мне про капитуляцию, трупы, эпидемию… Тяжело все это.
Старик кивнул, мол, «понимаю, но из истории ничего не выбросишь». Продолжил рассказ…
Похоронная команда имела, как бы сейчас сказали, интернациональный состав, в том смысле что туда входили и уцелевшие в ходе длительных боев и осады гражданские, и немецкие пленные, хоронившие своих же солдат, и солдаты Красной Армии. Ефрейтор с легкой контузией по имени Борис Горшков («Да-с, вот и представиться выпал случай», – улыбнулся старик Насте) посылал пленных немцев на разведку внутрь разбитых зданий. В развалинах можно было запросто нарваться на мину, одну из тех, до которых не успели еще добраться саперные части. У саперов, как и у могильщиков, работы было
Бойцы устроили совещание, на котором кто-то высказал довольно здравую мысль «забросать подвал гранатами к чертовой матери, а то мало ли что там может быть», но, как всегда, нашелся один идейный коммунист, да к тому же старший по званию, пристыдил всех за всякие вредные суеверия и приказал лезть в подвал.
– Немец живой вернулся? Живой. Значит, мин там нету. А то, что он со страху в штаны наложил, так потому мы их, гадов, и лупим, что страха у нас перед ними нету, а они народ трусоватый, – доходчиво и убедительно разъяснил коммунист. – А что немцу смерть, то нам, может, и на руку. Вперед, товарищи. И это тоже война, на ней чистой работы не бывает. Наше дело трупы хоронить, чтобы не было инфекций.
Ну, знамо дело, никто возражать не стал. Да и что тут скажешь супротив таких хороших слов? В подвал полезли все как один…
Старик подтянул к себе лист бумаги, взял в левую руку карандаш и быстро принялся что-то набрасывать. «Левша, вот странно, – подумала Настя. – Редко встретишь у нас. В школе, помню, их всех насильно переучивали, ругались, что надо, как все, правой писать. Это ведь только за границей уже давным-давно к тому времени было доказано, что левша, если его переучить, наполовину теряет способность думать как прежде, когда все в нем было естественно». Меж тем «дедушка Горшков», так стала она про себя называть его, закончил рисовать и протянул ей лист.
– Это даже и не просто подвал был, а что-то вроде церкви. Только сразу стало понятно, что не Христу Господу в той церкви молились. По углам статуэтки – это я сейчас понимаю, что к чему, а тогда подумал, что уродство какое-то, а не скульптура, будто чудища: жаба, бегемот, змея, мартышка, и все на редкость безобразные. На стенах факелы. Почти все потухшие, а два еще кое-как чадили. У дальней стенки стол, скатертью черной покрытый, – алтарь, значит. На алтаре… – старик словно отмахнулся от назойливой мухи, – неважно. Много будешь знать, как говорится… А на полу двенадцать эсэсовцев, форма у всех черная, и мертвые, конечно. Разложил их кто-то особенным образом. Вот так, как я тебе нарисовал.
С листа смотрела на Настю шестиконечная Давидова звезда, составленная из нарисованных фигурок. Рисунок был мастерским: настоящий шедевр большого художника в карандаше – прорисованы детали кителей, складки на брюках-галифе, застывшие, искаженные лица…
– Странно. Немцы, эсэсовцы, а тут шестиконечная еврейская звезда. – Настя давно справилась с тошнотой, наоборот, ей было все интересней погружаться в этот захватывающий, полный предвкушаемой тайны рассказ старика.
– Вот и я тогда о том же подумал. И не я один. Кто-то из ребят, помнится мне, даже предположение сделал, что их, дескать, какой-нибудь еврей порешил, из наших же. Немцы под Сталинградом дюже лютовали, всех стреляли без разбору – и военнопленных, и партизан, и мирных жителей, а уж над евреями-то особенно глумились, это для немца было развлечением. Хотя иногда даже немцы себе не позволяли того, что вытворяли, например, хохлы продажные.
Настя скривилась, будто от зубной боли:
– Да будет вам! Вы телевизор пересмотрели, что ли? Ну это же пропаганда чистой воды, неужели непонятно?! Мы их здесь обливаем, они там, у себя, нас с дерьмом мешают, москалей проклятых. Чего уж такого они вытворяли-то?
– Чего, говоришь, они вытворяли? – Настя увидела, как у старика заходил кадык, часто-часто, глаза подернулись легкой слезной пеленой. – Про Белую Церковь слышала?
Настя покачала головой. Про Бабий Яр слышала, а вот про Белую Церковь…
– А что там было?
– Что было? Там детишек было еврейских девяносто человек, от годика до семи лет. Их даже немцы расстреливать не стали, отказались на себя такое взять. Полицаи украинские вызвались… – дедушка Горшков прибавил крепчайшее бранное слово, – всех до одного детей штыками закололи. А ты говоришь, «пропаганда»… Ладно, ты уж меня прости, а то я как все это вспомню, так, сама понимаешь,
немного нервным становлюсь. Дай-ка… вон там, у тебя под рукой, коробочка с порошками.Старик высыпал порошок из пакетика под язык и крякнул:
– Горькая, зараза. Но зато кто ее принимает, живет – не кашляет. Знаешь, что это? Сушеная мандрагора пополам с хиной, которая от лихорадки хорошо помогает. Мог бы поделиться, только у самого запасы на исходе, да тебе и ни к чему – молодая еще. Так вот, про войну опять и насчет того, кто всех этих, в мундирах черных, так изысканно казнил. Служили-то все, воевали плечом к плечу, и чеченцы, и армяне, и грузины, и украинцы, те, которые не за Незалэжну были, и евреев хватало. Вот и нашелся кто-то, может, один, а может, целая группа – это наш коммунист предположение такое выдвинул, – перестреляли всех «черных» и в виде своего символа выложили. Мы-то уже хотели немцев, которые с нами околачивались, заставить этих наверх тащить, а коммунист, он у нас умный был, зараза, только вот задним умом, и говорит: «Необходимо про этот случай особисту части доложить. Вдруг у нас среди бойцов Красной Армии действует какая-нибудь сионистская организация? Это тоже, знаете ли…» И велел всем из подвала убираться, а сам к особисту двинул. Ну двинул и двинул, а нам передышка: кисеты достали, самокруток с махрой накрутили, с немчурой поделились, а чего теперь делить-то? – сидим, дымим. Глядь, идут коммунист с особистом. Сразу мимо нас, и шасть вниз! Минуты не прошло – вопли, крики, стрельба, «помогите», «караул», а потом сразу тишина. Ну, тут уж мы автоматы вперед себя и туда. Палили во все стороны, а ни в кого не попали, кроме тех факелов, что еще тлели, когда мы там в первый раз очутились-то! Тьма кромешная! У кого-то фонарик был, он тот фонарик и зажги. Смотрим: мать честная! – те, которые черные звездой лежали, они живей не стали. А у коммуниста с особистом шеи перегрызенные, словно на стебельках держатся. Тут народу всякого понабежало, света много принесли, все углы в том подвале облазили – и нету ничего. Один вход-выход, никаких секретов, никаких уголков укромных и никого, кто так ловко шеи умеет перекусывать!
Тогда всю похоронную команду, включая и ефрейтора Горшкова, немедленно арестовали и принялись допрашивать – на предмет, а не они ли, вступив в сговор с пленными солдатами гитлеровской армии, устроили самосуд над офицером НКВД и членом коммунистической партии и теперь прикрываются такой вот ерундой, вымыслом, пытаясь внушить следствию всякий несерьезный бред. Пока шли допросы, подоспело – как раз вовремя! – медицинское заключение, гласившее, что на телах погибших советских военнослужащих обнаружены укусы, и, судя по характерным особенностям, сделать их мог только человек. А раз человек, то кровь должна была быть. На гимнастерках, на штанах, да мало ли? А крови, изволите ли видеть, не было. Пришлось похоронщиков выпустить, тем более что хоронить совершенно некому, и вот-вот теплеть начнет, а там тиф, холера и так далее…
Тех, из подвала, похоронили в общей могиле на немецком кладбище за городом. Ефрейтор Горшков сидел тогда в тюрьме комендатуры и лишь после своего высвобождения из ежовых рукавиц, вернувшись уже к исполнению прежних обязанностей, встретил знакомого солдата из той команды, что хоронила «черных». У парня бегали глаза и тряслись руки – обычное дело, нервный тремор, на подобной «работе» его можно получить на раз-два, но солдат отвел Горшкова в сторонку и рассказал нечто такое, во что ефрейтор никогда не поверил бы, если бы не присутствовал в том подвале и своими глазами не видел разложенных в виде двух перекрещенных треугольников, одетых в черную форму… Кого?
– Нежить это, браток, – стуча зубами, шептал солдат, и лицо его из бледного становилось землистым, а дыхание сиплым, словно кто-то наступил солдату на грудь сапогом. – Их когда хоронили, из них даже окоченевшего ни одного не было, все теплые. Не такие, как мы с тобой, конечно. Да говорю тебе! Что я, за три года войны жмурика от нормального не отличу? Теплые, а затылки-то у всех простреленные, словно их казнил кто-то. И хоронили-то как? Не знаешь?! Вот я тебе расскажу. Какие-то гражданские из самой Москвы прилетели, их на двух машинах легковых три дня возили. Значит, выходит, хоть и без формы, а не простого полета были птицы. И я сам видел, как перед ними даже особисты в струнку вытягивались, честь как на плацу отдавали – будь здоров! Пока мы закапывали, эти рядом были: один вроде как поп, только без волосьев и без бороды. Но точно вроде бы поп. Читал что-то по книжке. На обложке крест, а читал не по-русски. Потом мы могилу землей забросали, холм насыпали, немчура пленная свой крест поставила. Знаешь же, как у них положено? Белый, фанерный и посередке надпись, мол, «тут лежит Фриц такой-то». А здесь надписи никакой не было, потому что при них никаких документов не нашли, а кого из немцев про них спрашивали, те тоже ничего не знают. Сказал кто-то, что вроде из самого Берлина прилетели.