Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Селинунт, или Покои императора
Шрифт:

В Нью-Йорке он направился прямо в бюро путешествий. Откуда у него были деньги? От дяди Гаста, которого он, не колеблясь, заставил раскошелиться, вспомнив старые привычки и испытывая не больше смущения, чем Ники, когда та посылала брату сигнал «СОС» с Капри или из Португалии. Гаст, наверное, потребовал от Жеро не больше объяснений, чем в свое время от сестры. У него снова был удар, и он, решив, что теперь конец не за горами, выполнил кое-какие формальности по завещанию: он оставлял свое состояние и дом заведению «for crippled children», [78] обязуя последнее сохранять за «его племянником Жеро до конца его жизни комнату, которую он занимал в детстве». Это единственный документ, в котором Гаст признает Жеро своим племянником. Воспользовался ли Жеро этим приглашением? В том ли направлении он уехал, когда ускользнул у меня из-под носа на автовокзале?

78

Для детей-инвалидов (англ.).

Но в тот момент он в последний раз плыл в Европу — с рукописью подмышкой, с той же надеждой, озаренный той же уверенностью, что и первые апостолы, отправлявшиеся в Селевкию, чтобы явить миру послание истины и счастья. Через пять дней он прибыл в Шербур.

* * *

Терпеть не могу убивать

время. И не люблю, когда я вынужден красться по стеночке и ни с кем не общаться. Более того, хлестал такой дождь, что эти края было не узнать: залитые равнины, вышедшие из берегов реки, снесенные мосты, спешно эвакуируемые музеи — настоящее бедствие. Но все шло по плану. В Генуе, куда я добрался на перекладных (Ментон, Империя, Савона), в гостинице «Савой» меня ждало письмо. Чезаре Ардити примет меня в Турине, но неделей позже; он извинялся за то, что не может быть на месте к ранее названному им же сроку: он возвращался из Франкфурта утром того самого дня, на вечер которого была назначена наша встреча. Но я мог быть доволен: начало хорошее. Скандал не удался; но как же я раньше не подумал о войне между издателями? Еще не зная, какую бомбу я с собой привез, он тотчас почуял, что дело стоящее. Туринский издатель был в ярости от того, что рукопись Атарассо увели у него из-под носа, и намеревался каким-нибудь образом поддеть миланского издателя, перехватившего этот кус. Но все должно было храниться в строжайшей тайне. В первом же письме он посоветовал мне ни с кем не видаться до нашей встречи. Предупреждение оставалось в силе. На этот раз я решил проявить осторожность, то есть нигде не проявиться. К тому же я хотел только одного: остаться за кадром, вручить Ардити свои двести страниц печатного текста и исчезнуть. Пусть выжмет все, что может, из нежданного подарка, а уж старик это сумеет, не даром же он из Палермо. Пусть их рвут друг друга на части, устраивают вендетту, затевают процесс за процессом. Хотя эта рукопись, как и первая, была написана по-французски, ни один издатель в Париже или в Швейцарии не впутался бы в такую темную, такую запутанную историю, изначально казусную, которая вызовет столько споров, столько различных разбирательств, что жизни человеческой не хватит, чтобы довести ее до конца. Вообще-то, чтобы разборка обрела полноценный смысл — даже если ее результатом, увы, окажется ритуальная казнь Атарассо, — она должна произойти в той самой стране, где была затеяна первоначальная махинация. Книгу надо было запустить в Италии, и, как и в первом случае, сразу на трех языках. Только Ардити по плечу принять такой бой и не вылететь с ринга, С моей стороны было большим зазнайством обратиться к нему. Нет никого умнее сицилийцев. В качестве приманки я написал, что хочу кое-что ему передать: он сразу все понял. Не принадлежа к «банде Атарассо», он ждал только повода, чтобы вступить в игру.

Он, конечно, был прав, предупреждая, чтобы я ни с кем не сговаривался. Даже мои друзья — если таковые у меня еще оставались — могли оказать мне лишь медвежью услугу своей болтовней и запоздалым рвением. Хуже всех были бы те, кто бросился бы меня разыскивать, узнав, что я объявился в их краях: не станешь же от них бегать или поворачиваться к ним спиной. Но куда деться на эту неделю? В Риме меня знала каждая собака. В Милане мне шагу не ступить, чтобы кто-нибудь не окликнул. А потом с меня уже не слезут. Я сказал слишком много или слишком мало. Я вернулся не за тем, чтобы попасться им в лапы, и не за тем, чтобы меня фотографировали перед Миланским собором или на фоне площади Навона; я вернулся не за тем, чтобы давать интервью и пресс-конференции или раздавать автографы, если меня узнают в кафе или в кино. В этом и была опасность. Совет Чезаре Ардити полностью соответствовал моим собственным представлениям о линии поведения. Раньше я действовал в открытую, теперь же мне необходимо тщательно рассчитывать свои шаги, не выдавать своего присутствия и своих намерений, особенно тем, кто, слишком внезапно переметнувшись на мою сторону, могли случайно задуть еще не разгоревшийся пожар. Тот же самый эффект неожиданности, в свое время обернувшийся против меня, я должен использовать против тайных недоброжелателей, придавших всему делу необратимый характер и закрывших люк у меня над головой. Что написано пером, того не вырубить и топором! Теперь этот аргумент был в моих руках. И еще кое-что. Правое слово превыше всего. Скоро они это поймут. Можно нисколько не заботиться о личной репутации и неукоснительно следовать этому правилу устной наивности — умом которую не понять, — своего рода фетишу. Я чувствовал чудесную отрешенность от последствий публикации: вторая рукопись, написанная той же рукой, разоблачит грязную тайну рождения первой, многим казавшегося подозрительным!

Но в очередной раз все обернулось иначе. Всадив свой дротик в блюдо обетованных даров, я возвещаю, что лирическое отступление завершилось само собой, единственно возможным решением.

Неделя — это очень долго для страны, где я в любой момент мог наткнуться на людей, с которыми мне было бы лучше не встречаться. Что делать столько времени под проливным дождем? Как часто, отправляясь в заданном направлении, с конкретной целью, я отклонялся от первоначального плана и оказывался в прямо противоположном месте, нередко даже в другой стране. Тем не менее, как все люди, которые всю жизнь мотаются с места на место, отдаваясь на волю случая, я, как уже сказал, терпеть не мог убивать время и слоняться без всякой цели. А в Италии, где поливал ледяной дождь, жители были вынуждены покидать свои дома, дороги пришли в негодность или превратились в каналы, по которым, увлекаемые течением, плыли лодки с матрасами и домашними животными, я не мог пойти куда глаза глядят и укрыться в какой-нибудь деревушке, окруженной водой или отрезанной горными потоками.

Я все-таки вырвался из Генуи и к следующему утру добрался на попутках до Вероны. Я снова стоял на обочине, у въезда на автостраду Милан-Венеция. Вот тут-то все и решилось. Под нахлобученным капюшоном меня было не узнать, дождь хлестал со всех сторон, в резиновых сапогах хлюпало; я представлял собой жалкое зрелище. К тому же я ждал уже больше часа, и место выбрал не самое удачное: видно плохо, и движения почти никакого. Наконец один грузовик остановился. Я был так уверен, что мы едем в Милан — потом я хотел отправиться в Кунео или в Аосту, где я не рисковал попасться кому-нибудь на глаза и мог спокойно дожидаться дня, назначенного Чезаре Ардити, — что только увидев сквозь запотевшее стекло табличку, указывающую на выезд из Виченцы, понял, что мы едем в другую сторону. Это здорово насмешило молодого шофера. Он собирался разгрузиться в Местре и вернуться в Милан следующим вечером; он мог бы захватить меня с собой, если угодно. «Вы торопитесь? Что у вас, жена рожает! Днем раньше, днем позже!» Он выехал на запасной пусть, чтобы дать мне время решиться и заодно дорассказать анекдот. «Andiamo!» Я махнул рукой, чтобы он ехал дальше. «Va bene! Va bene!.. [79] Завтра привезу вас назад». Я взял предложенную сигарету. Мы совсем подружились. «Americano?» Отрицательный ответ его сильно разочаровал. У него был дядя в Монреале, тетя в Цинциннати, еще кто-то там в Бруклине… Америка для него ассоциировалась с семьей; его родственники там преуспели —

по крайней мере, он так думал. Он высадил меня у въезда на мост Местре, подробно объяснил, где мне найти его завтра, и пожелал мне удачи. То есть пожелал проскочить между капелек и подыскать себе сухое местечко для ночлега.

79

Поехали! — Отлично, отлично! (итал.).

Мне бы следовало остаться в Местре и не идти по этому мосту. Но кто знает, когда я еще ступлю на него снова! Наверное, никогда, раз я решился уехать сразу же после встречи с Ардити. Мне не хотелось быть тут, когда критики сцепятся между собой и понесут меня по кочкам. Тогда мне будет самое время вставить в уши затычки и сменить имя, а лучше подыскать себе работу на автозаправке или в молочной лавке где-нибудь в Скалистых горах. Я уже заранее сочинял свой вестерн: буколическую картинку с бревенчатой избушкой, речкой, кишащей бобрами, где-то между Санта-Фе и могилой Буффало-Билла (я ничем себя не связывал). В общем, спокойный уголок, какого заслуживает человек, послуживший истине и исполнивший долг совести.

Мне становилось тоскливо при мысли, что мне придется целые сутки шататься под дождем, заходя время от времени выпить чашечку кофе себе в утешение и чтобы просушить ноги. Да, мне было тяжко при мысли, что в последний свой приезд я увижу Венецию такой: отвратительное нагромождение дымящих заводов, резервуаров, языки пламени, лижущие грязные тучи вокруг лагуны.

Однако не стоило преувеличивать: у меня же нет таблички на спине. И сирены не взвоют, если я войду в Венецию. Во всей этой истории я с самого начала выглядел дураком: не стану же я дрожать как заяц или бледнеть лицом. И потом у меня живот к спине прилип, а я знал мест десять, где человек, не боящийся показаться на люди, может подкрепиться лазаньей и спагетти. Словно чтобы убедить себя в том, что я ничем не рискую, пройдя до конца моста, по которому ветер гнал небольшие волны, а я шлепал в полном одиночестве, я надел толстые очки в резиновой оправе, как будто собирался нырнуть. Через полчаса я был на vaporetto [80] и, после довольно большого переезда, сошел на дебаркадер перед баром «У Гарри». Ники потеряла здесь каблук. Наверное, лет тридцать тому назад.

80

Речной трамвайчик (итал.).

Я стал бродить по улочкам. Витрины освещены (зачем они столько туда напихивают?), а лавки пусты. Нет клиентов, нет туристов. Видя вокруг только зонты, десятки зонтов, но ни одного лица, я совершенно успокоился. Под ливнем, затоплявшим город, посреди людей, завернутых в плащи из прозрачной пленки, цвета горелой корочки и пожухлых листьев, в дождевики, в брезентовые накидки и мокрые пончо, следящих только за тем, чтобы не поскользнуться в луже или на лимонной корке, не выколоть друг другу глаза, столкнувшись, я мог не опасаться, что меня узнают и окликнут. Некоторые, нагруженные свертками, походили на вьючных лошадей, пересекающих болото под плотным огнем, взрезающим поверхность воды фонтанчиками от пуль. Другие, прокладывая себе дорогу короткими и требовательными «prego! prego!», [81] не поднимая при этом козырька или зонтика, иногда издавали такой же крик, как гондольеры перед пересечением каналов.

81

Разрешите! Позвольте! (итал.)

Эта колония охваченных паникой мокриц почти затмила собой образ другого племени: ни на кого не похожих местных феодалов — commendatori, аристократов, прочно засевших за мавританскими жалюзи, старых сводней, позвякивавших при ходьбе, которых встречали как фей, эстетов-космополитов — потомков вымершего вида, молодых художников-стипендиатов, которые, ожидая, пока на них снизойдет гениальность, грызлись друг с другом, исступленных говорунов… Собачья погода вернула городу его маски, безликую суету. Но погребок «Флориана» был пуст. Никого за столиками. Часть площади залило водой, ее пересекали по доскам. Я продолжил прогулку. Зашел в несколько церквей, подземных галерей, где посверкивали самородки. Наконец, устав бродить вдоль липких стен, заглянул в тратторию, а потом отправился спать в небольшой отель.

Пробуждение в Венеции!.. Дождь так и не перестал. Моя одежда еще не высохла. Еще целый день придется слушать о несчастье и потопе! Когда я спустился, чтобы расплатиться, девушка за стойкой показала мне птичку, которую ветром ударило об навес, а она устроила ей гнездышко в плетеной корзине. «Может быть, до вечера!» — сказала она, давая мне сдачу.

Было, наверное, часов одиннадцать, но calli и campi, [82] превратившиеся в бассейны, были еще пусты. Я снова стал бродить по торговым галереям; ни один иностранец не рассматривал витрины. Я десятки раз приезжал в Венецию, даже работал здесь — провел около трех недель на передвижных лесах в Scuola di San Rocco, фотографируя плафоны, — но впервые оказался здесь один и словно в карантине. В определенном смысле, нет ничего хуже, чем не иметь возможности приехать сюда с открытым забралом, так как в любой момент можешь столкнуться с кем-нибудь, кто возьмет тебя под руку и тотчас выложит все последние сплетни. Но в то утро для меня было хуже всего находиться в Венеции иностранцем и не знать, на что употребить свой день, ведь чересчур оживленные места были мне заказаны. Мне казалось унизительным появиться там с таким же пустым взглядом, как у ошалевших провинциалов, которых в разгар сезона привозят сюда на экскурсии и которые, изнемогая при одной только мысли о том, сколько всего их грозятся заставить посетить, пытаются удрать, смешавшись с толпой.

82

Улочки и площади (венецианский диалект).

У меня не выходила из головы та птица: не слишком радостное предзнаменование, если верить в знамения. Это напомнило мне один случай, кажется, в Грассе. Мне тогда было лет десять. Я тоже нашел птичку, упавшую на песочную дорожку; мы ее подобрали. Возможно, напрасно, помешав завершению драмы. Пытаясь спасти ее, вмешавшись со своей чувствительностью в запретную область, где действует неумолимый закон, по которому птицы становятся добычей кошек и «прочих паразитов» (словечко Ники), мы только нарушили порядок вещей. Претендуя на то, чтобы избавить птичку от роковой неизбежности, мы попадали во все большую зависимость от нее. Ники стала ее сиделкой. Понемногу птичка привыкала к своему новому положению больной, о которой заботятся все вокруг. Она нежилась у нас в ладонях, под защитой своей независимости, которую приобрела благодаря нашей жалости. Иногда она привлекала к себе внимание, трепеща крыльями и издавая пронзительный писк. Я испытывал смутное отвращение к этим приступам эпилепсии. Мы продлевали ей жизнь совершенно бесполезно. Не в силах ее вылечить, мы превратили ее в свою жертву. По сути, мы не знали, что с ней делать. Но и когда она все-таки решила умереть, возникла проблема: после стольких забот мы почувствовали себя обязанными похоронить ее достойно… под апельсиновым деревом. Что сказать о смерти птички?..

Поделиться с друзьями: