Селинунт, или Покои императора
Шрифт:
То, что Жеро вспомнил о столь давнем и кратком приятельстве, назвал Вам мое имя, вызывает у меня некоторое удивление: мне хотелось бы назвать это просветами в памяти (сам он ни разу не дал мне о себе знать).
Мы, совершенно верно, познакомились в Сорбонне после войны. Если память мне не изменяет, он посещал еще и консерваторию, где брал уроки игры на органе вместе с одним из учеников Вьерна. [14] Его дарования в этой области казались нам просто исключительными, но я не стану утверждать, что семья отправила его во Францию учиться музыке. Мы все были очень молоды. Европа пробуждалась посреди руин и груды трупов, и все, что могло нас отвлечь от несчастий эпохи, привлекало нас в равной мере, мы даже не испытывали желания определиться с выбором и предпочтениями. В то время слишком много говорили об ангажированности, так что отказ вступить на четко определенную стезю представлялся нам наилучшим способом сохранить то, что мы слегка анахронично называли своей свободой. Во всяком случае, не думаю, чтобы Жеро намеренно готовил себя к карьере композитора или солиста. Его талантов, тем не менее, хватало, чтобы наполнить наши вечера. Сколько часов провели мы таким образом в Медоне, в доме, где я вырос, постройке в стиле трубадур времен королевы Амелии. [15] После смерти моей бабушки там обосновались немцы, а потом, после освобождения, — беженцы и несколько организаций взаимопомощи: они пробыли там ровно столько, чтобы сделать его непригодным для проживания. Дом был настолько разорен, утратил всю свою мебель — кроме рояля, который устоял перед всеми притязаниями, — что когда мои родители вернули его себе,
14
Луи Вьерн (1870–1935), французский органист и композитор.
15
Мария-Амелия Орлеанская (1865–1951), дочь наследника французской королевской династии, графа Парижского, супруга короля Португалии. Умерла в Версале в изгнании.
16
Жан Кокто (1889–1963), французский авангардистский поэт, писатель и художник, прославившийся своей драматургией («Ужасные родители») и кинотворчеством («Орфей»).
Возможно, что время придало остроты моим тогдашним артистическим впечатлениям, или же у них было иное происхождение… Чего вы хотите, война слишком надолго отлучила нас всех от побед и порывов — кроме Жеро, который надел американскую военную форму под самый конец, когда уже брали Берхтесгаден и Берлин, — нас пьянила совсем недавно обретенная свобода, еще не полностью выкупленная ценой трагедий и жертв. Мы с равной жадностью набрасывались на Превера и Малларме, Дебюсси и Сиднея Бекета, Батаклан и Клоделя, [17] твердо решив оглушить себя непривычным грохотом нашей новой жизни. Нам было нужно не столько совершенство, сколько новизна (рискну даже сказать: развлекательность), а еще чувствовать себя в центре безгранично широкого и подвижного мира. Если юноши из нашей компании в целом пережили этот период без потерь, должен признать, что кое-кто из девушек опалил себе крылышки. Вы, наверное, слышали игру или хотя бы имя замечательной скрипачки, какой стала наша великая Мария Кривская? Жеро аккомпанировал ей порой на рояле. Она воспылала к нему таким всепоглощающим, таким жарким чувством, что это могло внушить некоторые опасения. Милая Мария была полной девушкой, совсем иного склада, чем те, с которыми обычно видели Жеро. Как исполнительница она тогда еще была далека от ясности стиля, чудесного мастерства, и ее репертуар сильно отличался от сегодняшнего. И все-таки мне уже никогда не услышать «Сонату» Франка такой, как в их исполнении, возможно, приблизительном, но доходящим до самой глубины тех вновь обретенных ночей. Мне иногда доводится послушать игру Марии где-нибудь в Карнеги-Холле, но признаюсь Вам, что чересчур осознанное удовольствие, которое я от этого получаю, не имеет ничего общего с прежним «околдовыванием». Жизнь оттачивает наш вкус, но и притупляет чувства.
17
Жак Превер (1900–1977), французский поэт-сюрреалист; Стефан Малларме (1842–1898), «принц поэтов», французский поэт-символист; Клод Дебюсси (1862–1918), французский композитор-новатор, использовал диссонансы и экзотические гаммы; Сидней Б е к е т (1897–1959), кларнетист, саксофонист из Нового Орлеана, популяризовал во Франции американский джаз; «Батаклан» — оперетта Оффенбаха; Поль Клодель (1868–1955), французский писатель в духе религиозного откровения.
Так вот, возвращаясь к Жеро. Я думаю, что удовольствия, которое он доставлял себе таким образом, ему было вполне достаточно. Работал он мало, и я, скорее, отнес бы его к категории прирожденных аккомпаниаторов, импровизаторов. Ничего последовательного. Ничего методичного. К тому же Гераклит и Парменид, поэзия барокко, Кьеркегор [18] привлекали его с равной силой. Он не обладал ни одним французским дипломом (как мне помнится, он получил среднее образование в Дублине), и надо полагать, в качестве вольного слушателя посещал, помимо филологического факультета и Археологического института, факультет восточных языков и институт Политических исследований, слушая везде множество лекций, но всегда бессистемно. Меня сильно затруднило бы сказать Вам, какую конкретно цель он себе наметил. Похоже, что никакой, разве что открыть для себя родину своего отца, с которой он долгие годы был разлучен и пытался впитать в себя ее культуру с немного сумбурной любознательностью, припадая к чересчур большому количеству источников.
18
Гераклит и Парменид — древнегреческие философы, занимавшиеся вопросами натурфилософии; Кьеркегор — датский философ конца XIX века, основоположник экзистенциализма.
Трудно было на него за это сердиться. Когда его спросили, кто он по национальности, он ответил, что монегаск. Возможно, что это было правдой, так как родственники из Нэшвилла по материнской линии так и не признали ее брака. Но я не могу за это поручиться, так как он любил дурачить людей, в первую очередь своих друзей. Неважно, он оставался нашим американцем, хотя ни в малейшей мере не соответствовал шаблонному образу тех своих соотечественников, что слонялись тогда по Парижу, покуда не выйдут все деньги и их не водворят на родину за счет американского посольства. К тому же он был ладным парнем, который, будь он в Йеле или Гарварде, прекрасно мог бы стать спортивной звездой своего университета. Любил физический риск и даже опасность. Лазал по водосточным трубам и прыгал с балкона на балкон… Сознавал ли он, однако, что своим влиянием на нашу компанию, своими успехами у женщин (добавлю еще и «выходами» в свет) он был в большей степени обязан не своим дарованиям, оригинальности, различным умениям (он даже занимался бальными танцами), а этой зачаровывавшей нас Америке, где, по его словам, он никогда не был — что, естественно, было неправдой. Жеро не вел бы себя так подчеркнуто независимо, если бы не чувствовал материальной поддержки семьи, с которой якобы не знался.
О его родителях я знаю очень мало. Поведение родственников по материнской линии наводит на мысль о том, что они не были женаты и очень быстро расстались. А то, что Жеро носил фамилию матери, лишь подкрепляет это предположение. Я не запомнил фамилии его отца — юриста Международного суда в Гааге. С ним тоже ничего не известно наверняка. Конец его был самым что ни на есть
плачевным: самоубийство. Возможно, в полиции хранятся материалы по этому делу. Во всяком случае, я об этом ничего не знаю, так же, как не знаю, приезжал ли Жеро — «наш виргиниец», как звала его Мария Кривская, хотя он никак не был связан с Виргинией, — в детстве к своему отцу. Зато я очень хорошо помню, как он его называл, пользуясь определением, бывшем в ходу в Нэшвилле: «проклятый француз». Мне всегда казалось, что Жеро льстит быть плодом этого проклятия и смешения кровей.Гораздо серьезнее была его ссора с матерью, с тех пор как она, вернувшись в Штаты незадолго до Мюнхенского сговора, повторно вышла замуж и имела бестактность подарить ему двух братьев. Ее портрет он набросал довольно четко: «хрупкая и неувядающая, ужасно себялюбивая». До шестнадцати-семнадцати лет он следовал за нею следом, захваченный ее бурной судьбой, кочуя с одного берега Атлантики на другой, колеся по Европе. Эта суета, вкупе с обстоятельствами его рождения, позволяла ему говорить о себе, что он ниоткуда. Можно себе представить, какова была его жизнь рядом с этой женщиной, красивой и странно непостоянной, часто бедствовавшей, владевшей кистью и шпателем, разъезжавшей по художественным школам Франции, Германии и Италии и бегавшей по психиатрам, никогда не имевшей другой мебели, кроме чемоданов, папок с рисунками и, несмотря на ряд неудач, несмотря на вдруг возникавшие сомнения в собственной одаренности, неизменно считавшей, что художник может жить и состояться только в Париже, Берлине, Базеле или Милане. В ее жизни были периоды повышенной активности, сменявшиеся депрессией, из которой она вдруг вылетала стрелой, рассекая небо, всегда устремленная вперед.
Почему не поверить Жеро на слово? Почему не допустить, что несовместимость характеров его родителей привела к одному ясному результату: сделала его изгоем на двух континентах, в Америке и в Европе, и не оставила ему другого выбора, кроме его противоречий?
Дружба между нами (выше я сказал «приятельство») была непродолжительной. Однако она остается одним из светлых пятен в те печальные годы (нам они казались чудесными), когда Старый Свет, выстоявший в войну, начал разваливаться, распадаться на части. Что еще Вам сказать про Жеро? Это был юноша незаурядной внешности, привлекавший своими дарованиями, своим умом, но порой раздражавший своими замашками сноба и в целом не вписывавшийся ни в какие рамки — в общем, привязаться к нему было небезопасно. Нам случалось надеть рюкзаки и отправиться в Шартр, Везлэ, Бретань… Но сколько раз он исчезал, и я даже предположить не мог, в какую еще авантюру он ввязался. Возможно, я сердился на него за это. Мне кажется, что ему, как и многим молодым американцам, упивавшимся в разоренных странах Европы свободой без всякого риска для себя, Париж тогда был вреден. Но я могу ошибаться. Мне не хотелось бы высказывать безапелляционные суждения. Говорить о юношеской дружбе всегда рискованно: множество событий всякого рода изменили все до неузнаваемости, а главное, изменили чувства, которые можно было бы испытывать к тому же самому человеку, будь он всегда рядом с тобой.
У Жеро была открытая душа, и в то же время он разрывался между притворством и искренностью. Невозможно было, например, совершенно понять чувства, которые ты ему внушал, и это привносило в длительные отношения некоторую неустойчивость. Когда меня отправили в Германию для прохождения военной службы, он был в отлучке. Не думаю, чтобы ему когда-нибудь пришло в голову написать мне.
Я снова повстречался с ним лишь десятью годами позже, в Бейруте. Все такой же прекрасный, похудевший, постройневший, слегка наклоненный вперед, словно старался разобрать знаки, начертанные на земле. Это меня поразило. Он, наверное, много бывал на солнце, так как сильно загорел; можно было подумать, что он месяц прожил в пустыне. Еще я был поражен странностью его наряда, какой-то продуманной небрежностью. Сегодня на это не обратили бы внимания. Длинные волосы, рубашка навыпуск, обтрепанные джинсы, кожаные плетеные сандалии на босу ногу… Я сказал себе: надо же, Жеро строит из себя непонятого художника. У него еще были крупные бусы на шее. Несмотря на то, что его «прикид» мне показался вызывающим, должен признать, выглядел он волне гармонично. Жеро был похож на статиста из киношной массовки.
Метрдотель ресторана, куда мы вошли, попятился при виде Жеро; пока мы искали свободный столик, все взгляды были устремлены на него. Поскольку он принадлежал к породе людей, на которых другие смотрят с жадностью, одновременно враждебно и восхищенно, столь назойливое любопытство как будто совсем ему не досаждало. Мы были странной парой, но я довольно быстро отогнал от себя мысли о том, что о нас могли подумать. Прошлое накатывало на нас волна за волной, и вскоре мы оказались совершенно отгороженными от внешнего мира. Рядом с Жеро я подпадал под действие тех же чар, что и раньше. Однако мужчина, которого я встретил в тот день, едва напоминал собой юношу, которого я знавал в Париже. Я сказал ему, что женился. Я чувствовал в нем перемену, внутренний императив, отличный от всех тех, который я мог ему приписать, когда мы жили в Медоне. Как угадать, какой была его жизнь в эти десять лет? Он сообщил мне, что его мать умерла. «Что будем делать?» — спросил я, когда мы вышли на улицу. Мы всего лишь обменялись несколькими воспоминаниями, словами, из которых мало что можно было узнать. Обычная галерея портретов, вдоль которой прохаживаются два приятеля после долгой разлуки, вспоминая прежних знакомых. Он помнил много подробностей, целую вереницу лиц, но часто забывал имена. Повидал ли он с тех пор много людей? Много стран? И как он очутился здесь, в Ливане? Видно было, что он не при деньгах, хотя как будто чувствовал себя довольно вольготно в этом безденежье — и очень притворно, я понял это по странному облачению. Бедность сделала его обитателем каких-то неведомых краев, я-то не мог представить его вне материальной обеспеченности, из-за которой он в свое время всегда был в центре нашего внимания. Мы собирались попрощаться, прекрасно понимая, что нам вряд ли еще раз представится случай увидеться. Если бы мы расстались, пожав друг другу руки, значит, оказались бы не на высоте этих уникальных обстоятельств. В воспоминаниях все было живо, и образ разграбленного дома, с тех пор попавшего под нож бульдозера, полностью стертого с изменившегося до неузнаваемости клочка земли, навсегда запечатлелся в памяти. Неужели и он тоже сотрется, и мы станем чужими друг другу? Жеро колебался. Если станет ясно, что нам больше нечего сказать, мы одним ударом завершим дело разрушения, и причудливый ночной дворец рухнет, скрыв под своими обломками глубокие пещеры, где некогда разносилось эхо музыкальных инструментов и нашего гомона, возмущавшего соседей.
Я предложил ему выпить по стаканчику у меня дома. Я ждал от него всего, что угодно, кроме рассказа о том, что вызвало в нем столь зримую перемену. Однако я это услышал. Сначала Жеро, с подчеркнутой отрешенностью, говорил со мной о Европе и о Франции в частности, словно уже ничего от нее не ждал. Это разочарование, уже ощутимое у многих молодых людей в Вашей стране, с тех пор вскормило собой целое поколение. Оставался Восток. Оставалась Азия. Откуда у него взялся этот энтузиазм? Я, многие годы живший на краю этого бурлящего котла, грозящего выплеснуть свое варево, не был настолько убежден, что именно отсюда прольется свет. Уйма конфликтов в перспективе… Но речь шла не об этом. Я с удивлением узнал, что он собирался примкнуть в Иране к экспедиции, производившей раскопки гробниц Ахеменидов, но главной его целью было пойти дальше и присоединиться — одному богу известно, каким образом! — к советской экспедиции, работавшей в Нисе, но не остановиться и на этом, а уйти за Амударью, в древнюю Согдиану.
Разговор принял странный оборот. К несчастью, память не позволяет мне воспроизвести его Вам в подробностях. С другой стороны, являясь полнейшим профаном в вопросах археологии, я был слегка ошарашен. Подобная установка, которой ничто не предвещало, выдавала полувменяемого человека, бросающегося, как мне показалось, из стороны в сторону, вместо того чтобы наметить себе программу действий и постараться ее придерживаться. Он сыпал сведениями, а я молчал, не имея возможности возразить. О чем он только не говорил: о шумерских и хеттских текстах, о новых методах обнаружения древних поселений и датирования объектов, о парфянской глиптике, [19] о греческом происхождении кушанского [20] алфавита и всем таком прочем, пока, наконец, не заметил, что я его не слушаю. Он умолк, допил виски, и я понял, что он сейчас уйдет.
19
Глиптика — искусство рельефных изображений на драгоценных камнях.
20
Кушанское царство, произошедшее из древнего княжества в Бактрии, в период расцвета включало в себя часть Средней Азии, Афганистан, Пакистан и Северную Индию.