Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но и в эти вырванные у повседневной тоски дни, время от времени хмельная радужная завеса вдруг неожиданно разверзалась, и перед ним, как видение, как черная метина на голубизне минувшего, возникала щуплая фигурка старухи Шоколинист. Все такая же юркая, в темной панаме, надвинутой почти по самые брови, она пробегала мимо него своей утиной походочкой, неизменно бормоча что-то себе под нос. Она собирала просроченные книжки для местной библиотеки. Вот уже двадцать лет она собирала книжки. Из дома в дом, из квартиры в квартиру, по-мышьи, стремительными бросками петляла старуха, и всякий раз, когда они сталкивались, в нем вздрагивала и мгновенно замирала

какая-то струна, короткая боль какая-то, и ему становилось не по себе. С годами в нем нарастало предчувствие близкого открытия, даже прозрения, и, главное, Василий Васильевич все более укреплялся в мысли, что оно - это открытие - связано со старухой Шоколинист.

Разве тогда - тридцать лет назад - мог кто-нибудь в доме думать, что, уж и в те времена похожая скорее на тень, чем на живое существо, она - его основательница и хозяйка - стольких переживет? К тому же, Василий Васильевич определенно знал, что ей дано пережить и его, если не самый дом. И во всем этом заключался для старика какой-то почти нездешний смысл.

Последнее время он постоянно думал, думал, пытаясь найти в спутанном клубке событий ту самую нить, от которой все потянулось.

Василий Васильевич начал с самого первого дня.

II

Первым в пятую первоэтажную вселялся Иван Лёвушкин - молодой еще совсем, крепкоще-кий рязанец - со своей, уже беременной Любой. Чуть навеселе, с расстегнутым на темной от пота груди воротом, он посверкивал озорными глазами в сторону уплотненного еврея - дантиста Меклера и, ступая прямо по его барахлу, смеялся:

– По Богу надо, по Богу. Не все одним, а другим как же, а? Вот у меня жена на сносях, так что ей, значит, так вот в трухлявом бараке дитю пролетария и на свет выносить?.. Это не потому, что - власть, а по Богу, по Богу... Ничего - сживемся, я - смирный, а жена у меня так вроде и нету ее вовсе... И чистая...

Меклер, в одном пиджаке поверх майки-сетки, стоял на пороге отведенной ему комнаты и, заложив руки за спину, пружинисто покачивался из стороны в сторону:

– Пожалуйста,- говорил он, и низкий голос его слегка подрагивал,пожалуйста. Разве я возражаю, тем более, что по Богу.
– Когда еврей произносил это самое "по Богу", ему даже перехватило дыхание, и у него получилось не "по Богу", а "Богху".
– Ваши дети - мои дети. Рот, так сказать, фронт.

Из-за плеча и из-под рук дантиста смотрело на странных гостей несколько пар совершенно одинаковых глаз: коричневых со светлыми ядрами внутри. Глаза качались в такт покачиванию Меклера, и, наверное, никогда еще беззаботный Лёвушкин не вызывал к себе так много неприязни разом.

– Я - дантист,- сказал Меклер, и светлые ядра в его глазах вдруг утонули в темной ярости коричневых яблок,- дантист, понимаете?
– И по тому, как круто поджал он вдруг задрожавший подбородок и как судорожно дернулись желваки под смуглой кожей, было ясно, что ему доставля-ет удовольствие произнести слово, которого новый сосед не знает и знать не может.
– Но мне думается, молодой человек, я вам еще долго не пригожусь.

Глаза, несколько пар глаз, немного покачались, обволакивая всех густой неприязнью, потом дверь захлопнулась, и Лёвушкин погас, неопределенно вздохнув:

– Белая кость.

Лашков, помогая Ивану втаскивать его нехитрый скарб в освобожденную угловую, с окнами во двор, и до того видел, что хоть и озорует слегка Лёвушкин, хоть и похохатывает залихватски, не чувствуется в этом его веселом мельтешений хозяйской полноты, удовлетворения,

нету радости, которая от сердца. То и дело в нем - в его движениях, словах, смехе сквозила еще неосознанная им самим тревога или, вернее, недовольство.

Уже потом, за полубутылкой, Иван, среди разговора, внезапно протрезвев, сказал печально:

– Вот вроде рад, а скусу - нет. Нет его, скусу, и хоть ты волком вой.

Лашков про себя подумал: "Для куражу ломается". А вслух сказал:

– Обживешься, браток. Это всегда так - на новом месте.

– Оно, конечно,- вздохнул тот и задумчиво хрустнул огурцом,- в чужом овине и своя жена слаще, а вот поди ж...

Во время их разговора Люба, бесшумная и улыбчивая, скользила от стола к буфету и от буфета к столу, приправляя свою стряпню певучим московским говорком:

– Кушайте, кушайте, не стесняйтесь.

Было в ней что-то по-кошачьи умиротворяющее. Привлекая жену к себе, Иван любовно гладил ее по устойчиво округленному животу:

– Любонька мне девку родит. Люблю девок. Девка - она покладистей. Девку да девку, да еще девку.

– Здесь он неожиданно помрачнел, сжал зубы, и в нем сразу определился крестьянин, мужик.
– А теперь и сына. Чтоб на дантиста обучился... Сына, Люба, чтоб...- Он замолчал и одним махом опрокинул стопку.
– Давай, мил друг, "Хазбулата"!

Когда они вышли во двор, было за полночь. Крупные в средине чаши летние звезды, оплывая книзу, мельчали, становились острее и невесомей и отсюда - с земли - походили на чутко прикорнувших птиц. Время от времени то одна, то другая из них испуганно вспархивали со своего места и, перечеркнув пылающим крылом аспидную темень, скрывались где-то за ближними крышами. В соседнем дворе яростно захлебывался граммофон: "Прощай, мой табор, пою в последний раз", и чей-то пьяный тенор тщетно пытался подтянуть: "...дний-и-и рра-а-з".

Друзья сели на лавочку во дворе. Внезапно Иван боднул головой ночь и простонал со сладкой тоской:

– Нынче у нас в Лебедяни гречиха зацветает...

И хотя Лашков ни разу в жизни не видел, как цветет гречиха, и едва ли смог бы отличить ее от проса, душе его передалась эта вот сладостная левушкинская истома, и он почти любовно вздохнул, вторя другу:

– Зацветает...

– И гармонь...

– И гармонь...

– И трава парным молоком пахнет...

– Пахнет.

Они говорили, а звезды все вспархивали и, обжигая темь, падали за ближними крышами. Вспархивали и падали.

Слова, на первый взгляд, были самыми незначительными - о погоде, о житейском, о мелочах разных,- но откровение общности коснулось их, и Лашкову вдруг показалось, сидят они с Иваном вот так уже много-много лет: вспархивают со своего места звезды, сгорают в пути и падают вниз, а они сидят; цветет и опадает гречиха, а они сидят; Люба, дочери Любы, дочери дочерей Любы рожают других дочерей, а они сидят под самым куполом неба - в самой середине.

– Одиноко тут в городе...

– Привыкнешь...

– Тесно...

– Оботрешься.

– Махорка нынче пошла - ботва.

– Да...

Лунная тень рассекла флигель надвое, поползла по стене, и, будто от ее прикосновения, вспыхнула в крайнем угловом окне лампада, выхватившая из темноты почти бестелесный силуэт старухи Шоколинист. Снизу она проглядывалась до мучительных подробностей: шевелящийся беззубый рот, яростно заломленные руки и даже, казалось, самые ее зябкие глаза, подернутые исступлением.

Поделиться с друзьями: