Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
Холмов отдал сыну тетрадь и предупредил, что не все записи заслуживают внимания и что читать следует лишь те места, какие отмечены красным карандашом.
Глава 26
Антон бережно раскрыл отцовскую тетрадь. Знакомый почерк, неровные, плотно сбитые строчки. Листая и всматриваясь в страницы, он видел, что тех записей, которые были отмечены цветным карандашом, было немного, и он не мог понять, почему отец просил прочитать лишь те места, возле которых стояли эти яркие «птички». «Обязательно попрошу тетрадь домой, — думал Антон. — Надо прочитать все подряд, внимательно и не спеша. А сейчас, пока он гуляет, прочитаю только то, что было мне рекомендовано прочитать».
«После того как я стал пенсионером, когда у меня оказалось слишком много свободного времени, — читал Антон, — мне захотелось
Все эти дни был занят тем, что читал. Книг у меня собралось порядочно. Они лежат всюду: на столе, на стульях, на подоконнике. Тут и тома Ленина, и брошюры со статьями о Ленине, с очерками, написанными людьми, близко знавшими Владимира Ильича, с воспоминаниями Крупской, Ульяновых. Отдельно на столе — фотоальбомы и репродукции с картин.
Разумеется, я и раньше обращался к Ленину, правда, редко, и читал его сочинения не так внимательно, как читаю теперь. Хотя раньше я даже давал совет, как надо читать Ленина, как вести записи по прочитанному, как составлять конспекты. Мне и раньше приходилось видеть те же репродукции с картин и те же фотографии, что лежат у меня на столе, но видел я совсем не так, как вижу их теперь. И совсем не так, как, бывало, рассматриваю знакомые мне фотографии и вижу в них то, чего раньше не видел, не замечал. Совсем не так, как раньше, рассматриваю одежду Ленина, его старенькое пальто, пиджак, кепку, его усталое лицо, характерный прищур и обыкновенные, как у всех немолодых людей, морщинки.
Видимо, раньше, читая Ленина, я не вдумывался в прочитанное так, как вдумываюсь теперь, и, чего греха таить, по молодости лет многого не понимал. Читал, но не вчитывался. Смотрел фотографии, но не всматривался. Не задумывался. А если сознаться по-честному, то и читать приходилось урывками. Были дела, и всегда неотложные, были нужные, а иногда и ненужные заседания, были поездки по области, пленумы, собрания, бюро. Когда же читать, когда же думать? Иной раз бываешь похож на шахматиста, попавшего в цейтнот. Некогда подумать, нет времени, и „ход“ приходилось делать в спешке: не хватало времени на размышления, на то, чтобы все, что делаешь, хорошенько обдумать, взвесить все „за“ и все „против“. Поэтому иной раз и приходилось принимать решения поспешные, необдуманные. К тому же бывало и так: то, над чем тебе следовало поломать голову, чтобы потом самому и под свою личную ответственность принять решение, приходило к тебе готовенькое, кем-то уже обдуманное, кем-то уже решенное, с изложением по пунктам, что делать и как делать».
«Вообще человек не может жить, не обдумывая прожитую им жизнь. Жить, не думая, не размышляя над жизнью и не давая ей оценку, — значит, не жить. Я часто думаю о хорошем и светлом, что есть у нас и что пришло к нам от Ленина, от ленинизма. Думаю потому, что в этом хорошем и светлом живут идеи Ленина, что оно, это, наше хорошее и светлое, родилось с выстрелом „Авроры“ и что вся жизнь моя и жизнь моих сверстников связана с ним самым тесным образом. Думаю об этом еще и потому, что с ним, с хорошим и светлым, прожиты годы, и какие годы! Что с ним, с хорошим и светлым, партия и народ одержали великие победы и в мирном строительстве, и в войне с фашизмом.
И как же бывает обидно, когда находятся люди, которые начинают поносить это хорошее и светлое, а заодно чернят и охаивают прожитую нами жизнь и достигнутые победы, вызывая радость и ликование у тех, кто и во сне видит нашу погибель. Как же не вспомнить общеизвестную истину: если враг радуется и за что-то нас расхваливает, — это плохо и для нас, и для нашей страны. А если он лютует и за наши дела на все лады нас проклинает, — это хорошо и для нас, и для нашей страны».
«Снова читаю, снова смотрю фотографии и мысленно разговариваю с Лениным, — искренне, доверительно. Рассказываю ему о себе, о своей жизни. Пробую, тоже мысленно, рядом с жизнью Ленина ставить жизнь свою. Вижу себя то беспечным станичным парнем, то воином, скачущим на коне, то всеми уважаемым крупным руководителем. Я уже говорил Ольге, что моя жизнь ни в какое сравнение с жизнью Ленина не идет, и даже мысленно ставить себя рядом с ним нельзя: я обыкновенный смертный, каких миллионы, а гениальные личности рождаются, может быть, один раз в столетие.
Все это я понимаю и тем не менее, сам того не желая, думаю о том, когда и в чем, хотя бы приблизительно, я все же был похож на Ленина как коммунист на коммуниста, а где, когда и в чем был не похож. Знаю, что я как коммунист в чем-то похож
на коммуниста Ленина, где-то я поступал так же, как в тех же случаях поступил бы Ленин. Но память воскрешает и такие случаи, где я как коммунист поступал не по-ленински, и это меня огорчает».«Я прочитал тот самый тридцатый том Ленина, о котором говорила Маня Прохорова, и задумался. Я находился под сильным впечатлением от речи Ленина на IX съезде РКП(б), мне даже казалось, что я слышу его голос, вижу зал, переполненный делегатами. В этой речи Ленин, говоря об успехах и трудностях первых лет молодой Советской республики, говорил о дисциплине, и не простой, а с высокой степенью преданности и сознательности. Вот что Ленин говорил делегатам съезда: „Основным условием применения и сохранения нашей строжайшей дисциплины является преданность“. Это я подчеркнул два слова, чтобы они прочнее остались в памяти. Значит, основа основ нашей строжайшей дисциплины — сознательность и преданность! Не слепое подчинение, не страх, а осознанная преданность. И прежде всего преданность своей партии, ее высоким целям и идеалам, преданность своему отечеству и революции. И как же важно прививать людям эту черту в их сознании, воспитывать у них — и у молодых, только что вступающих в жизнь, и у немолодых — строжайшую дисциплину, основанную на сознательной преданности, ибо без нее, без сознательной преданности, и жить нельзя, и побеждать невозможно. От нее, от преданности, и героизм народа, и славные подвиги его в труде, и благородство души, и честность в поступках. Строжайшая дисциплина, в основе которой лежит преданность, это наша повседневная жизнь, ее будни и праздники, это мы сами».
«Я читал воспоминания Марии Ильиничны Ульяновой. Мария Ильинична советует не только изучать труды ее брата, но и хорошо знать Ленина как человека, „потому что это поможет нам и самим стать лучше“, — говорила она. Я вслух повторил эти слова: „Поможет нам и самим стать лучше…“ Самим стать лучше. Вот она в чем, важнейшая суть нашего отношения к Ленину. Знать Ленина как человека и самим становиться лучше. Какая это важная мысль! Самому стать лучше. Но как и в чем? Во всем! И в большом, и в малом, и в личном, близком тебе, и в общественном, и в отношениях к другим и к самому себе.
В лекции, говоря о Ленине как о человеке, совет Марии Ильиничны следует особо выделить и привести примеры, как люди, узнавая Ленина как человека, сами становятся лучше».
«Читал и другие воспоминания о Ленине. Авторы их обращают внимание на одну отличительную особенность характера Ленина: непримиримость к фальши и лицемерию, у кого бы и в чем бы они ни проявлялись.
Думая об этом, я вспомнил свою поездку на празднование столетнего юбилея одного русского города.
Он стоял на берегу спокойной и величавой реки. По обеим его сторонам, напоминая зеленые, с подпалинами, крылья, раскинулся сосновый бор. Была середина августа. Воскресный день выдался на редкость погожим. Гости съехались со всех районов. Флаги на площади, трибуна в кумаче, лозунги-полотнища на зданиях. Песни, голоса баянов и балалаек. В парке кружилась карусель. Представителем из области был председатель облисполкома Качьялов.
Председателя горсовета, немолодого, страдающего одышкой Аркадия Петровича умаяли хлопоты, связанные с торжествами. Появляясь то там, то тут, он только и думал о том, чтобы гости были довольны и чтобы всем было радостно. Вытирая потную лысину платком и улыбаясь, Аркадий Петрович сказал прибывшему на праздник Качьялову, что хорошо было бы после торжественного митинга всем собраться у реки и там, на берегу, в тени сосен устроить угощенье.
— Эдак, Иван Ионович, раскинуть бы столы по берегу да сесть бы всем миром, как и полагается по нашему, по русскому обычаю! — волнуясь, говорил он. — Только прикажите, Иван Ионович, и мы вмиг! Только прикажите!
Качьялов имел привычку сразу не отвечать тем, кто к нему обращался. Он был так высок, что сравнительно невысокому Аркадию Петровичу приходилось смотреть на него снизу вверх. На Качьялове был удивительно белый костюм из тонкого материала. Китель просторный, однобортный, со стоячим воротником. Штанины широченные — не штанины, а две юбки. Парусиновые туфли были побелены каким-то специальным раствором, к которому не приставала дорожная пыль.
Он с улыбкой посмотрел на бледного Аркадия Петровича, а потом на меня и не ответил. Аркадий Петрович, задирая голову, все с тем же жаром говорил о том, как по зеленому берегу, между вековых сосен, раскинутся столы, наскоро сбитые из досок, а возле столов — лавки; как на столах появится угощение, пусть не очень дорогое, но зато от души, и, пожалуйста, милые гостюшки, милости просим к столу.