Семейный архив
Шрифт:
Адам — «человек» — создан был по образу и подобию Бога. И весь род людской пошел от него. Белые, черные, желтые, краснокожие... Русские, немцы, казахи, англичане, калмыки, французы, евреи — все народы, населяющие Землю, — все дети Адама, все — в равной мере — подобие Бога... Все — братья... Древние люди, создатели библейских легенд, ведать не ведали, что такое «компьютер» или всеобщие выборы президента... Но неужели в чем-то главном они были мудрее нас?..
Похоже, что так...
Мы и Миркины уезжали из Алма-Аты 31 июля.
Билеты нам достались в «нулевой» вагон — да, на табличке
И Миркиных, и нас пришли проводить старые друзья, старые знакомые... Среди тех, кто пришел проститься с нами, были Володя и Валюша Берденниковы, с которыми прожили мы, по сути, всю нашу карагандинскую и алма-атинскую жизнь, и Леня и Соня Вайсберги, ближайшие наши друзья по духу и убеждениям, и Витя Мироглов, с которым наши отношения кратко разладились после истории с «Воль
ным проездом», а тут он пришел, мы обнялись, расцеловались, все разделявшее нас, ушло, исчезло в тот миг... Пришла Руфь, роднее которой никого у нас не было, пришел Александр Лазаревич Жовтис, пришел Морис Симашко, давний наш друг, не друг — скорее брат. Пришла Тамара Калеева, бескорыстно перепечатавшая все 500 страниц моих «Эллинов и иудеев»... Пришел Сергей Ларин, сосед наш по квартире, живший под нами, на третьем этаже... Пришла Надя Чернова, с которой мы работали вместе в «Просторе», и с нею — Лариса Дробот, наш корректор, читавшая верстку всех моих вещей, опубликованных в журнале, странная одинокая, красивая женщина, бывавшая у нас дома, а мы — у нее... Был Игорь Мандель и жена его Ира, на чьей свадьбе в шестидесятых я разыгрывал, хорошо подвыпив, роль тамады...
Было много друзей и знакомых Володи и Нэли, кто-то фотографировал, кто-то снимал на кинопленку... Не знаю, как для других, для меня это все было подобно смерти — без воскрешения... И было горько, страшно, безысходно... Да, там были дети — Мариша, Сашенька, Миша... Здесь была — прожитая жизнь... Жизнь, для которой я стал чужим...
Объятия, поцелуи, слезы... И руки, машущие вслед тронувшему поезду...
Надя Чернова — уже в Америку — прислала стихотворение, вложив его в письмо Руфи:
До вагонных дверей растеряет себя незабудка —
Вот и сдвинулся мир, а казалось, что он недвижим.
Уходя, оглянись!
Может, все это глупая шутка
И твой путь до Москвы, а не к дальним погостам чужим..
Уходя, оглянись!
Не твоим ли дыханьем согрета
Эта желтая степь,
и не чуя смертельный удар,
Дозревает урюк, догорает зеленое лето
И на всех языках не смолкает восточный базар.
Я не верю еще, я еще не готова проститься.
Этот поезд уйдет, но потом возвратится назад.
Что же с нами стряслось?..
Как от стаи отбитая птица,
Ты все кружишь один и под выстрелы мчишь наугад.
Я хожу на вокзал, где кричат поезда с перегона,
Где седой машинист на прикурку попросит огня,
И все чудится мне: из дверей нулевого вагона
Ты сойдешь на перрон и как прежде обнимешь меня...
Последняя строчка была совершенно фантастической, но и в тот прощальный миг мне хотелось всех обнять, прижать к груди, неотрывно, навсегда... Караганду, Алма-Ату, всю отделившуюся от меня, канувшую в прошлое жизнь...
Глава одиннадцатая
АМЕРИКА
В Москве нас встретил Борис, муж моей двоюродной сестры Ирочки (так и только так привыкли ее звать с детства). Рослый, крупный, деловитый, он погрузил наши вещи в «Рафик», усадил в него Аню и меня, Володю и Нэлю и отвез к себе, на Сокол, где нас ждала Ирочка. Нарядно, как всегда, одетая (впрочем, любой наряд бывал ей к лицу) красивая, темноволосая, с большими карими, слегка удивленными глазами, она казалась еще более, чем обычно, удивленной, даже изумленной, глядя на выгруженные из машины вещи. Лицо ее, с горько приопущенными уголками по-детски припухших губ, выражало недоумение, смешанное с испугом... Вероятно, ей не верилось, что мы видимся в последний раз...
Миркины уехали к родственникам, Аня и я остались в переполненной вещами квартире, потерявшей привычный уют, строгую завершенность — оба, Ирочка и Борис, были строителями, архитектура и планировка были им сродни... Теперь же все здесь было перевернуто вверх тормашками, как и вся наша жизнь.
На другой день мы с Ирочкой поехали на кладбище. Я положил букет темно-красных роз у подножья памятника Ирочкиных родителей — Анны Дмитриевны и моего дяди Брони, они умерли год назад, она — спустя две недели после смерти мужа... Когда-то Москва была переполнена моими и Аниными родичами, все звали к себе, обижались, если мы не приезжали... Теперь Москва казалась опустевшей, в ней не осталось почти никого...
Чуть ли не на каждом углу раскинулись толкучки — так же, как и в Алма-Ате. На одном из них, почти рядом с Ирочкиным домом, я купил хозяйственную сумку, в нее мы уложили мою пишущую машинку, а в футляр поместили, по совету знающих людей, сервиз, подаренный в начале века моей бабушкой тете Мусе — свадебный подарок... Авось таможенники не станут, как тогда говорили, «шмонать» там, в футляре... И в самом деле — вечером, когда мы очутились в Шереметьево-2, нас пропустили за перегородку почти не трогая, не проверяя вещей.
Борис провожал нас... Еще дома он вручил мне на прощанье «Декларацию независимости» — маленькую, с ребячью ладошку, книжечку, которая хранится у меня до сих пор.
Завтра, — думал я, — завтра мы окажемся в Америке... Там, где Сашуля... Где Мариша с Мишей... Где Наум Коржавин... Куда уехал Белинков... Где — в штате Вермонт — проживает ныне Солженицын... Завтра, завтра, завтра... — повторял я про себя, поднимаясь по трапу в самолет.
Из «Декларации независимости»: