Семейный архив
Шрифт:
«Мы считаем самоочевидными истины: что все люди созданы равными и наделены Творцом определенными неотъемлемыми правами, к числу которых относятся право на жизнь, на свободу и на стремление к счастью, что для обеспечения этих прав люди создают правительства, справедливая власть которых основывается на согласии управляемых, что если какой-либо государственный строй нарушает эти права, то народ вправе изменить его или упразднить и установить новый строй, основанный на таких принципах и организующий управление в таких формах, которые должны наилучшим образом обеспечить безопасность и благоденствие народа».
В Нью-Йорке — да, это был Нью-Йорк! — мы шли растянувшейся на ст о или даже двести метров толпой, чтобы перейти из одного крыла гигантского аэропорта Кеннеди в
— Не отставать!.. Кто потеряется, за тех я не отвечаю!..
С нею рядом шла — точнее: двигалась такой же рысцой — ее спутница, она не запомнилась мне, и о чем они увлеченно щебетали там, впереди, я тоже не знал, сосредоточившись, с одной стороны, на картинно-тяжеловесных, чугунных ядрах (казалось, юбка вот-вот лопнет под их напором), а с другой — на изнемогавших от быстрой ходьбы стариков и старух, с неуклюжими сумками, тючками, сетками, у всех были замученные лица, молящие глаза, ноги шумно шаркали по асфальту, из груди рвалось хриплое, с присвистом дыхание... Казалось, еще чуть-чуть — и кто-то из них упадет... Те, кто помоложе, старались перехватить у стариков что-нибудь, но у всех были полны руки, оставалось только покорно следовать за нашей руководительницей с нагрудной планкой, на которой значилось «ХИАС». Временами ее упрашивали помедлить, дать передохнуть больным, уставшим после ночного перелета, не поспевавшим за нею, но тщетно. Представительница ХИАСа (мне представлялось — она из Одессы ) воображала себя Моисеем, ведущим евреев через пустыню Негев...
Пока мы шли за нею, мне казалось, мы ступаем не по американской, а по родимой нашей земле...
«Декларация», подаренная мне Борисом, была написана в 1776 году. Для России это было время царствования Екатерины II, время расцвета крепостного права, которое превратилось в право собственности на людей. «Черный народ» реагировал на это Пугачевским бунтом. Издатель и просветитель Новиков посажен был в крепость, Радищев — по убеждению императрицы «бунтовщик хуже Пугачева» — приговорен к смертной казни, затем замененной ссылкой в Сибирь. За что же?..
В «Декларации независимости» говорилось: «...Народ вправе изменить его (т.е. государственный строй. — Ю.Г.) или упразднить и установить новый строй». И далее: «Когда длинный ряд злоупотреблений и насилий... обнаруживает стремление подчинить народ абсолютному деспотизму, то право и долг народа свергнуть такое правительство....»
Александр Радищев писал в оде «Вольность» о том же:
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит,
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
Меч остр, я зрю, везде сверкает,
В различных видах смерть летает,
Над гордою главой паря.
Ликуйте, склепанны народы,
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя...
«Государь, которому свойственны все черты, отличающие тирана, не может быть правителем свободного народа» — было сказано в «Декларации». Ее написал Томас Джефферсон, ее подписали делегаты Континентального Конгресса, представлявшие тринадцать североамериканских штатов. Произошло это 4 июля 1776 года. Четырнадцать лет спустя за те же принципы автора «Путешествия из Петербурга в Москву», скованного цепью, между двумя конвойными солдатами, везли в Илимск... Томас Джефферсон впоследствии стал президентом Соединенных Штатов,
Александр же Радищев покончил с собой, выпив смеси азотной и серной кислоты и, стремясь прекратить страшные мучения, перерезал себе горло...Зато в Кливленде ждали нас — не одна, не две, а три машины. За нами приехал давнишний друг Миркиных — Кельберг. Он жил в Штатах уже несколько лет. Андрей в Алма-Ате работал в музучилище, преподавал фортепиано, его жена была инженером. Здесь он стремился восстановить свое реноме, у него были ученики, он давал уроки, купил дом. Об этом узнали мы потом, Андрей усадил нас в машины — одной управлял он сам, другой — его молоденькая дочка Анечка, третьей — ее муж Владик. И мы понеслись, вытянувшись в линию, по городу, в котором предстояло нам жить.
Мы мчались мимо низеньких домишек, расписанных графитти, мимо чистеньких, свежевыкрашенных бензоколонок, мимо магазинчиков с облупившимися вывесками, а вдали вздымались в незамутненную августовскую голубизну прямоугольные и островерхие небоскребы, шпили стилизованных под готику церквей, краснокирпичные билдинги начала века... Вчера была Москва, сегодня — Кливленд... Но соприкосновение с Америкой произошло, когда мы остановились перед небольшим двухэтажным домом на улице Нобл.
Андрей не без торжества на круглом, с веселыми ямочками лице распахнул перед нами разделенные коридором двери — перед нами оказалось две квартиры, одна для Миркиных, другая для нас. Обе были обставлены мебелью: стол, стулья, диваны, кровати, холодил ник, под потолком висели шарики с приветственными надписями, ленточками, спускавшимися до пола, и на столике в узкогорлой вазочке нам улыбались, распахнув белые лепестки, так хорошо нам знакомые ромашки... Андрей раскрыл холодильник — он ломился от фруктов, овощей, от изящно упакованной еды в цветастых, испещрены множеством надписей оберток...
Мы прожили здесь почти год. Мы учились экономить каждый цент — на горячей воде, на газе, на электричестве. Когда подоспела зима, мы — вместо вторых рам — оклеивали окна прозрачным пластиком. Все это было естественно для рефьюджей, как теперь мы назывались. Мы продали нашу кооперативную квартиру с многотомной, собиравшейся десятки лет библиотекой, с обстановкой, посудой, картинами и безделушками — за 5 тысяч долларов некоему «новому русскому», точнее — корейцу, сумевшему перевести эту сумму в Кливленд... Так получилось у нас, так получилось у Миркиных. Все доллары эти ушли на уплату за квартиру — по 350 долларов в месяц. Но в качестве рефьюджей, т.е. беженцев, мы получали фудстемпы, на которые можно было приобрести продукты, и некоторую сумму в долларах. Никогда не жил я ни на чьи подаяния, а теперь мне казалось, что я стою толпе нищих на церковной паперти с протянутой рукой...
Но это было не все, далеко не все... Стол, стулья, диван, желто кресло с высокой спинкой.... Все с так называемого «гарбича» или «гараж-сейла», или кем-то пожертвовано для таких, как мы... Мне мерещились прежние хозяева этих вещей. Они могли быть добрыми, больными, уже умершими, злыми, сварливыми, чистюлями или грязнулями и т.д. — главное же заключалось в том, что все вещи был чужими, они вносили в дом чужой дух, за ними стояли чужие тени... Я не мог преодолеть чувства брезгливости, садясь в глубокое кресло или беря в руки вилку с красной, оправленной в пластмассу ручкой... Возможно, эта брезгливость была связана с детством, когда в Ливадии — и дома, из-за туберкулеза у матери, и вне дома — из-за туберкулезных, лечившихся в санаториях больных — мне строго-настрого запрещалось контактировать с чужими людьми, чужими вещами!,
Но еще противней (другого слова не подберу) была наша хозяйке, Марта... Ей доставляло удовольствие стучаться в дверь и, когда она распахивалась, видеть растерянные, испуганные лица. Она была всего лишь супервайзером на службе у компании, которой принадлежал дом, но она ощущала себя властью. У одних она требовала подписать договор на год — или за квартиру будет повышен рент. У других, намеревавшихся сменить жилье, удерживала депазит, т.е. внесенный при найме квартиры залог — под предлогом, что квартиру нужно ремонтировать перед тем, как сдавать новым жильцам. У нас вместо четырех газовых конфорок горела одна — и Марта в ответ на просьбу починить плиту отговаривалась тем, что Билл, слесарь, занят, или что компания не может расходовать больше положенного на ремонт...