Семнадцать мгновений весны (сборник)
Шрифт:
– Я не понял вас, – сказал Гитлер, чуть подавшись вперед, и Борман сразу же ощутил, что фюрер отдает себе отчет, о чем сейчас пойдет речь.
– Ваше заявление о том, что вы остаетесь в Берлине, лично возглавляете борьбу до окончательной победы или же гибнете вместе с жителями столицы, воодушевит нацию, придаст ей сил… Геббельс высказал соображение, не имеет ли смысла еще больше припугнуть колеблющихся и деморализованных, заявив, что фюрер уйдет из жизни, если борьбе не будут отданы силы всех немцев – всех без исключения…
Борман пустил пробный шар: Геббельс никогда не посмел бы высказать такого рода идею, но это надо было еще более прочно заложить
– Я не знал, что ответить Геббельсу, – продолжал между тем рейхсляйтер, – а он бы никогда не осмелился обратиться к вам с таким предложением, оттого что оно продиктовано своекорыстными интересами его министерства, делом нашей пропаганды… Я же рискнул высказать вам это его соображение…
– Вы считаете, что оно имеет под собой почву?
– Поскольку вас ждут в Альпийском редуте, который неприступен, поскольку вы всегда можете покинуть Берлин, – неторопливо лгал Борман, – я полагал бы такой крайний шаг, такого рода политическую интригу совсем не бесполезной…
– Хорошо, – ответил Гитлер. – Я найду возможность публично высказаться в таком смысле… Хотя, – в глазах его вдруг вспыхнул прежний, осмысленный, жестокий, устремленный огонь, – я действительно более всего на свете боюсь попасть в лапы врагов… Они тогда повезут меня по миру в клетке… Да, да, именно так, Борман, я же знаю этих чудовищ… Так что, – Гитлер в свою очередь начал игру, – может быть, мне действительно имеет смысл уйти из жизни?
– Фюрер, вы не смеете думать об этом… Я бываю в городе, я вижу настроение людей, вижу лица, полные решимости победить, опрокинуть врага и погнать его вспять, я слышу разговоры берлинцев: веселые, спокойные и достойные, они плюют на трупы разложившихся изменников, повешенных на столбах… Монолитность нации ныне такова, что победа просто-напросто неминуема, вы же знаете свой народ!
Гитлер мягко улыбнулся, успокоенно кивнул:
– Хорошо, Борман, я найду момент для того, чтобы припугнуть тех, кто проявляет малодушие…
Когда Борман шел к двери, Гитлер тихо засмеялся:
– Но ведь я буду обязан исполнить данное слово, если ваша убежденность в победе рухнет?
Борман обернулся: Гитлер терзал своей правой рукою левую, трясущуюся, и смотрел на него просяще, как ребенок, который не хочет слушать страшную сказку или, вернее, желает заранее знать, что конец будет – так или иначе – благополучный.
– Если наступит крах, я застрелюсь на ваших глазах, мой фюрер, – сказал Борман. – Моя жизнь и судьба настолько связаны с вами, так нерасторжимы, что, думая о вас, я думаю о себе…
– А как люди на улицах одеты? – спросил Гитлер.
Борман ужаснулся этому вопросу, вспомнив тысячи трупов вдоль дорог, изголодавшихся детей, согбенных пергаментных старух, замерших в очередях возле магазинов, где давали хлеб; руины домов; воронки на дорогах, пожарища, висящих на столбах солдат с дощечками на груди: «Я не верил в победу!» – и ответил, ужасаясь самому себе:
– Весна всегда красила берлинцев, мой фюрер, девушки сняли пальто, дети бегают в рубашонках…
– А столики кафе уже вынесли на бульвары?
И тут Борман испугался: а что, если Геббельс рассказал фюреру хоть гран правды? Или показал фото зверств авиации союзников?
– Нет, – ответил он, не отрывая глаз от лица Гитлера, – нет еще, мой фюрер… Люди ждут победы, хотя маленькие рыбацкие кабачки на Фишермаркте и пивнушки возле заводов полны рабочего люда…
– Я не пробовал пива со времен первой войны, – сказал Гитлер. – У
меня к нему отвращение… Знаете почему? Я перепил в детстве. И ужасно страдал… С тех пор у меня страх и ненависть к алкоголю… Это было так ужасно, когда я увидел себя со стороны, лежавшего ничком, со спутавшимися волосами; невероятные колики в солнечном сплетении; холодный пот на висках… Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они – горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков… Но после победы я выйду с вами на Унтер-ден-Линден, прогуляюсь по Фридрихштрассе, зайду в обычную маленькую пивную и выпью полную кружку пенного «киндля»……Через полчаса помощник Бормана штандартенфюрер Цандер рассказал о работе, проведенной полковником Хубером – его человеком в окружении Геринга.
– Рейхсмаршал высказался в том смысле, – говорил Цандер, – что ситуация прояснится двадцатого, на торжественном вечере. «Если фюрер согласится уехать в Берхтесгаден, тогда борьба войдет в новую фазу и судьба немцев решится на поле битвы; если же он останется в Берлине, придется думать о том, как спасти нацию от тотального уничтожения». Когда Хубер напомнил ему о традиции разговора за столом мира двух достойных солдат враждующих армий, рейхсмаршал оживился и попросил срочно подготовить хорошие примеры из истории; особенно интересовался Древним Римом, ситуацией при Ватерлоо и коллизиями, связанными с Итальянским походом генерала Суворова.
…После этого Борман вызвал Мюллера.
– Счетчик включен, – сказал он, расхаживая по своему маленькому кабинету в бункере. – Вы должны сделать так, чтобы Шелленберг предложил Гиммлеру обратиться к англо-американцам с предложением о капитуляции…
– Безоговорочной? – уточнил Мюллер.
Борману это уточнение не понравилось, хотя он понимал, что такого рода вопрос правомочен. Ответил он, однако, вопросом:
– А вы как думаете?
– Так же, как и вы, – ответил Мюллер. – По-моему, самое время называть собаку – собакой, рейхсляйтер.
Борман покачал головой, усмехнулся чему-то, спросил:
– Выпить хотите?
– Хочу, но – боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать.
– Неделя в нашем распоряжении, Мюллер… А это очень много, семь дней, сто шестьдесят восемь часов, что-то около десяти тысяч минут. Так что я – выпью. А вы позавидуйте.
Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом:
– Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни – ощущение веселого, беззаботного пьянства, не так ли?
– Так, – устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; он мстил ему этими своими словами за все то, чего лишился, связав себя с ним; власть хороша только тогда, когда реальна и ты на ее вершине, а если все хрустит и конец будет совсем не таким, как у какого-нибудь британского и бельгийского премьера – ушел себе в отставку, живи на ферме, дои коров да нападай на преемника в печати, – тогда остро вспоминается юность, до той именно черты, когда понесло, когда добровольно отринул радость человеческого бытия во имя миража, называемого мировым владычеством…