Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:

В сенях Пушков шепотком учил Полагу:

— Самоварчик приготовь! Ну что, ну чего ты этакой раскорякой стоишь.

Ресницы упали-поднялись, отвернулась Полага и тихо, совсем-совсем тихо:

— Не стану я шлепохвосткам твоим самовары греть.

— Не станешь!

Не слово — пятипудовик кинул.

— Тимошенька…

— Ну, ну чего… я же говорю, по казенной надобности, служба. Что ж я, середь дороги ее оставлю… Понимаешь. Никакая она будет, купеческая дочь, с образованием и даже по-французски… Как же я такого человека… ну-ну…

Прижал, пригладил Пушков Полажку; отлегло

у той, засверкал косарь — брызжет самоварная лучинка.

— Ты поедешь?

— Ну а как же…

— Тимошенька!

— Господи, да чего тебе надо; не сучи, а толком…

Ночная июльская молния пылким кольцом разом охватывает всю землю до пылинки ничтожной, — так и Пушкову не уйти от жаркой Полаги.

— Останься, солнышко. Уж так-то мне скучно да томно.

Тимохе лестно, заярились веснушки.

— Ну, вот на обратном пути, с форта вернемся когда. Дела, что же я могу; на мне, может, присяга… Ишь ты, смолка, запыхалась. Ну-ну, грей самовар.

Пушков вышел в палисадник добрым и рачительным. Подобрав гнилую слёгу на ходу, прибрал ее к месту. Хорошо, прекрасно бывает, когда после дождичкаа пыл умнется, — так и на душе.

— Так-с, товарищ Ругай! Намедни необыкновенное слово в газетах усмотрел.

Ругай острыми уголками губы сдвинул, притворяется, что слушает, а сам вымеривает глазами Полагу вдоль и поперек; Полага перерядилась для гостей в бархатное платье, только сапоги не успела обуть.

— Такое замечательное слово. Правительство, говорится, это нерв народа. И верно! До того верно, что можно сказать, человек без нерва — бесчувственный кусок, земля.

— Да, да… нервы, конечно, это очень хорошо, Тимофей Потапыч, но… э… как бы это лучше сказать… нервы — одна из ненадежных частей организма.

— Ну, мы, — Пушков тычет себе в жирную шею, — разве мы, например, не нерв?

И отвечает сам себе очень довольный:

— Нерв!

Странник, стряхая с живота крошки, ненароком впутался в разговор:

— Разные тоже нервы бывают. Вот у нашей барыни, целую жизнь с ними мучилась. Я, браток, на своем веку тысячу народу до дыр проглядел, ноги истоптал. От нервов-то, браток, и с ума люди сходят. Вот оно как! Качество-то какое у нервов?

И, заткнув за спину кошелку, тронулся:

— Во имя Отца и Сына… благодарствуйте!

Пушков на него небрежливо:

— Эх вы, секта, пороть вас всех-то.

А старик в ответ лукаво костыльком грозится:

— Всех не перепорешь, а сам напорешься. Приятной компании честной поклон.

Покуда Полага устанавливала на столе чайную посуду, Пушков повел по двору барышню: хозяйство свое показать.

— Любоваться, конечно, нечем, Таисия Никандровна, ну да у меня почище прочих. Хочется, Таисия Никандровна, совсем по-новому, чтобы старорежимный постный дух огнем выжечь. Уж не соображаю, что выйдет…

Так хорошо подержать мягкую Тайкину ручку.

— Чародейка вы, Таечка, можно сказать.

Тайке весело и страшно, будто она в карты играет на большую сумму.

— А вот я жене скажу…

Пушков выпустил ее руку; Тайка хитро усмехнулась.

Когда отпили чай и подошли проводы, снова зашептала в широких сенях Полага:

— Ой, Тимоха, смотри! Не накличь

беды. Если замечу что, такое надумаю… И себя, и тебя, весь народ удивлю.

— Полажка, ясынька… по должности с этой барышней. А любить вот… вот…

И так смачно и сдобно расцеловывает зардевшую жонку.

— …тебя… вот! В Свеягу увезу!

Ухватив за широкие пуховые плечи, шутит:

— А Ругай зачем здесь? Ну-ка, ну-ка?

Но ведь шутка шутке рознь; нет в ней существенности, нет и задору усмешного, мигом тухнет такая шутка.

Разъехались по-честному.

Ругай на мерине верхом к городу Свеяге, а шарабан по вечерней легкой дороге на Рвотный форт.

Вдогонку бегункам-колесам окрестила Полага путь, постояла, подумала, про отца вспомнила.

— Давно на могилке не была.

Колеса вертятся. Жизнь вертится. Сгорел благословенный день.

VII. Налево

13 июля 1826 г., день казни пяти декабристов, в полдень государь находился в Царском Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собаку, и платок и побежал во дворец.

Пушкин

День начинается рано. Ищутся. Давят на ногте жирных вшей; их зовут буржуйками. Ах, как они хрустко потрескивают под упорным ногтем. P-раз! Ночью была охота.

В общих просыпаются раньше, чем в одиночках. Но во всей галерее один петух: тявкают железно глазки душных ящиков, и по коридору староста трещотит скороговоркой:

— Кки-пяток, кки-пяток, кки-пяток…

Скрипят жадные фортки в дверях, истомленно ползут к водопою манерки, кружки и прочая посуда — под струю пудового медного чайника, здорового и рыжего, что дойная корова.

— Кки-пяток, кки-пяток, кки-пяток…

И уже до ночи не уняться жизни. И если бы не было этих петушиных вскриков, человек подтянул бы шею гашником и…

Да разве только в галерее? Разве только она отличительна этим?

Мимо галереи идя, думаешь: как-то там?

Онемелый дом, грязные стекла под решеткой. Наглухо фортки. У ворот иль в полосатой будке спит караульный, прислонив к стенке нечищеную берданку.

Могила.

А издали, на несколько верст от города, когда подъезжающий поезд сердито гремит, треща на ржавых стыках и стрелках подъездных путей, точно лавируя в паутинном ажуре семафорных проволок и тупых семафорных будок, ажурных столбов, ахая, лая — мимо коротких фонарей, — что видно тогда из окна:

Городской пустынный выгон, вонючую свалку отбросов, а за ней небрежно скинутую охапку домов — и еле-еле курится над охапкой черный дым, охапка тлеет.

Могила.

Но вот ближе — глотаетесь недрами — и жизнь свою на миллион разбрасываете мелочей; и онемелость, и могила, как роса под солнцем, неслышно, невидно скрываются, без намека на то, что были, что есть. Только тысячи и миллионы петушиных вскриков.

Так в галерее к полудню:

— О-бедать… О-бедать… О-бедать…

И опять манерки ненасытно льнут к жадным форткам.

Поделиться с друзьями: