Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Нет, Аарон, ты отлично преследовал выслеженного зверя. Но скажу тебе искренне: ты не поспевал за гончим псом, которого пустил по следу. Из того, в чем признался мне император, я понял, что ты впопыхах перепрыгнул через то обстоятельство, которое определило дальнейший ход исповеди.

Аарон поднял к папе удивленные, даже испуганные глаза. Что же это за обстоятельство, через которое он перескочил?

А это была история с ранением франкского центуриона. Если бы Аарона не донимала тогда так сильно тайна казни Кресценция, он бы своими ушами услышал обо всем, что выследил Оттон в тайниках своей души, углубляясь в обстоятельства, приведшие к ранению центуриона. Он сразу бы понял, из-за чего так страшно исказилось лицо Оттона, покрылось смертельной желтизной.

Судорожно рыдая, пряча голову в колени папы, Оттон каялся

в том, что ввел, хотя и невольно, в заблуждение исповедника. Нет, вовсе не угодные господу побуждения руководили императором, когда он бросился с мечом на центуриона, ведущего свой отряд на Альбанское озеро. Не потому ненавидел Оттон совместное омовение, которое, как он считал, порождает разврат, оскорбляет христианскую чистоту. Страх, а не набожность — источник этой ненависти. Страх, что повторится то страшное унижение, которое он изведал в Арнебурге много-много лет тому назад.

В жаркий летний день саксонские вельможи пригласили императора на совместное купание. Повезли его на Эльбу, где любил купаться Оттон Рыжий. Император сначала упирался. Ведь мать так часто наставляла его, что недостойно священному величеству бесцеремонно обнажаться на глазах у подданных. Но солнце так жарило, так манила прохлада воды. При этом Дадо, которому он признался, почему так сопротивляется, сказал сурово и почти презрительно: «Когда ты среди пас, господин наш Оттон, ты не Цезарь Август среди ничтожных подданных, а предводитель дружины среди благородных товарищей». Семнадцатилетний Оттон растерялся. «Если отец купался с ними, то, наверное, и мне можно», — подумал он со вздохом. Разделся и вошел в воду.

Действительно, купание было превосходным. Но, выходя из воды, император вдруг заметил, что граф Зигфрид как-то странно присматривается к нему. И маркграф Лотарь. И епископ Хильдивард. И аббат Эркамбальд. И даже Экгардт. Оттон, смущенный, отвел взгляд от их лиц. И тут же услышал за собой многоустый шепот. Издевательский шелест. Вновь он поочередно взглянул на них, потом на себя. И понял. У него больно сжалось сердце. Они гнушались им, высмеивали его. Посмеивались над оливковой смуглостью его тела — взглядами и шепотом они исторгали его из своей среды. «Ты не наш, ты грек, родной отец постыдился бы твоего тела. Хорошо, что он умер, хорошо, что не видит тебя, не краснеет перед нами за тебя».

Никогда в жизни, ни до этого, ни после, Оттон не чувствовал себя таким несчастным, таким ужасно одиноким, как тогда, когда возвращался с купания в Арнебургскую крепость. Он не смел поднять глаз на своих товарищей, старался не слышать их голосов. Был уверен, что, шепчась, они все еще высмеивают его.

И он горько рыдал, рассказывая святому отцу об этом страшном своем унижении. Напрасно доказывал Сильвестр Второй, что он не должен был чувствовать унижения, что никакого унижения быть не могло — ведь Оттон всегда гордился своим происхождением от греческих базилевсов, ведь он же никогда не полагал особой честью для себя быть только предводителем саксонской дружины, сколько раз в разговорах и в письмах он с гордостью подчеркивал, что он римлянин, а не германец! И кроме того, папа уверен, Оттону тогда все это только привиделось: и презрение во взглядах, и этот издевательский шепот. Да как бы могли осмелиться какие-то саксонские князьки высмеивать императорскую вечность? Даже если их племенные, неотесанные души не наполняло почтение к воплощенному в Оттоне величию Рима, все равно в их сердцах должна была сохраниться любовь к королевской крови Лиудольфингов. Нет, решительно нет. Не могли они издеваться, не исторгали его из своей среды. Это привиделось Оттону. В чем же тогда источник этих заблуждений?

Недолго искали папа и император причину этого. Раскачавшаяся, как колокол, мысль Оттона быстро напала на нужный след. Гончая выследила зверя в самом укромном убежище. И поразила его двумя ударами. Хотя смертельным был только второй, но в первом было больше силы. Сначала Оттон признался папе, что, когда ему было пятнадцать лет, он впервые прикоснулся к женскому телу, тогда он еще вовсе не чувствовал страха, о котором рассказывал Аарону, — только любопытство. Страх появился, когда он расслышал шепот девушки: «Сжалься надо мной, господин король… я тебя боюсь. У тебя такое темное тело, как будто ты сам демон Тор… Взгляни, какая я розовая и какой ты…» Он не отдалился от нее, наоборот, крепко прижался, но не смог высечь из себя

искру любви к ней. Все время в ушах звучали слова «ты такой темный». Все время, пока он был с нею, он чувствовал презрение к себе. И когда уходил от нее, заметил, что она с трудом сдерживает смех… Значит, она презирает его, а не только боится. Вернее, только презирает и вовсе не боится. Прошло три года, и он приблизился к другой женщине и не решился посмотреть ей в глаза, не мог заставить себя: не хотел видеть, как она смеется. Наверняка смеялась, он уверен, что смеялась. И только Феодора Стефания не смеялась, хотя она белая, белее тех. И не только не смеялась, но много раз говорила ему, что оливковое тело красивое, красивее розового. Когда она так говорила, ему вспоминалась мать. Она тоже всегда говорила, что оливковое тело красивее германских розовых тел.

Признание это объяснило папе многое, куда больше, чем все то, что Аарон услышал от Оттона, но одно оставалось неясным. Когда император впервые прикоснулся к женщине, ему было пятнадцать лет. Когда умерла Феофано — одиннадцать. Почему же гораздо позже услышанные слова случайно встреченной девушки глубже врезались в душу Оттона и в мысль его о собственном теле, чем то, что многократно твердила любимая мать? Почему, купаясь с саксонскими вельможами, он не подумал, что это он, собственно, должен с презрением поглядывать на них, поскольку у них розовое тело?

Но и на этот вопрос Оттон отыскал в себе ответ. Из самых сокровенных тайников памяти вынырнула картина другого купания. Тогда ему было девять лет. Он купался со сверстниками. Розовые мальчишки открыто высмеивали его оливковую кожу. Презрительно обзывая, плескали в него водой, бросали камешки. Оттон горько плакал, жаловался стоявшему на берегу епископу Бернварду, что его обижают. Но епископ только смеялся: «Не уступай им, господин король, не уступай… Дай им сдачи: и водой, и камешками…» Но Оттон не защищался, он плакал.

Папа подумал, что тогда, видимо, так и было. Дети не вельможные саксы, сознающие знатность королевской крови: они действительно смеялись над оливковым цветом его тела, ведь он так отличался от всей купающейся оравы. И за эту особенность они смеялись над ним, обзывали его и швыряли в него камешками. Показывали свое презрение, избегали всякой с ним связи. Они оттолкнули его от себя, обидели, сделали одиноким, унизили. Все ясно. Охота подошла к концу.

— Я закончил ее за тебя, Аарон, и совсем иначе, нежели ты предполагал. Но тем, кто напал на след и пустил по нему гончую, был ты. Благодарю тебя. Ты помог императору достигнуть самого тайного источника всех его мыслей и поступков. Благодаря тебе он стал достойным похвалы тех, кто понимает, что высочайшая мудрость, доступная людям, содержится в словах: «Познай самого себя».

Но в том, что государю императору, а может быть, и тебе, сын мой, показалось источником унижения и слабости, я вижу источник возвышения и силы. Я долго говорил Оттону об этом. Говорил словами и музыкой. Германцы гнушаются им, потому что он грек? Перестанут гнушаться, когда увидят и почувствуют, что этот грек сильнее всех германцев. То же самое, что с германцами, должно стать и с греками, которые видят в нем германца. И еще сказал ему, больше, пожалуй, музыкой, чем словами, что, будучи германцем и греком, а одновременно и не германцем, и не греком, он должен быть чем-то больше, чем греком и германцем: римлянином. Должен быть и будет.

Необычное возбуждение рисовалось на лице папы, проглядывало во всей его фигуре, во всех движениях. Радостное возбуждение, полное сознания силы.

— В пустыню он не удалится, от власти не отречется, никому не передаст пурпур и диадему. Пока я жив, не допущу этого. А после моей смерти? Может быть, ты, Аарон, станешь тем, кто будет дальше руководить душой Оттона…

Аарон побледнел. Удары сердца раздирали ему грудь, стук в висках раскалывал голову.

— И все равно Оттон еще не полностью познал себя, Аарон. Тебя удивило, что он бормотал о стремлении к могуществу, от которого тут же откажется, когда добьется его во всей полноте, — так ведь? И действительно, удивительную выказал государь император проницательность. А ведь полностью он в себя не проник. Не знает, не предчувствует, что именно в тот момент, когда к нему придет ощущение силы, тут же он отбросит мысль отказаться от своего могущества. Навсегда откажется. И не захочет удалиться в обитель, никому не отдаст ни диадемы, ни пурпура.

Поделиться с друзьями: