Сергей Есенин
Шрифт:
«Весело? – вспоминала Ирина Одоевцева. – Нет, здесь совсем невесело. И не только невесело, но как-то удивительно неуютно. И хотя в комнате тепло, кажется, что из занавешенных бархатными шторами окон тянет сквозняком и сыростью.
Что-то неблагополучное в воздухе, и даже хрустальная люстра светится как-то истерически среди дыма от папирос».
А когда подсевшая к Одоевцевой Айседора стала жаловаться на Есенина и шептать на ухо, что поэты – отвратительные любовники, Сергей подошел к ней и грубо предложил танцевать.
– Ну, валяй!
Ей так и послышалось ее любимое: «Voila!»
…И в конце танца безвольный, обездушенный шарф полетел на ковер, а она, победительница, растоптала его ногами, гордо вскинув голову.
Гром аплодисментов раскатился
– Божественная, дивная Айседора! Мы, мы все недостойны даже ножку вашу целовать… – вместо ножки он начал исступленно целовать ковер.
Она, ничего не замечая, смотрела поверх голов. Почерневший от напряжения Есенин сидел с искаженным судорогой лицом.
– Стерва! Это она меня!..
На что все это похоже? Вроде нечто подобное уже было с ним? Нет, нет, что-то другое… Вспомнил! Он схватился за голову.
Это все – словно ожившая картина из Достоевского. Гостиная Епанчина. Королева, божественная Настасья Филипповна… И – явление Рогожина с компанией… Сто тысяч в грязной газете, а внизу уже тройки ждут, бубенчиками позвякивают… И пьяный Фердыщенко, целующий носочек туфли королевы…
А сам он тут кто? Дико влюбленный, охамевший от страсти Парфен или… идиот?
Кусая губы, Есенин встал, подошел к столу, налил полный бокал шампанского, выпил до дна и с размаху расколотил его о стенку.
– It's for good luck!
Глаза возбужденной Айседоры сияли от счастья.
Есенин расхохотался страшным смехом.
– Правильно! В рот тебе гуд лака с горохом!.. Что же вы, черти, не пьете, не поете: многая лета многолетней Айседоре!.. Пляшите, пейте, пойте, черти! И чтобы дым коромыслом, чтобы все ходуном ходило. Смотрите у меня!
Оцуп с Одоевцевой быстро ушли. «Дальнейшего вам видеть не полагается», – шепнул Оцуп на ухо своей спутнице, догадавшись, что последует за этим танцем.
Махровым цветом расцвело все это в берлинских и парижских отелях. Но началось – на Пречистенке…
Объясняться с Айседорой Есенин не мог. К английскому языку испытывал подлинно физическое отвращение еще до заграничной поездки. Поговорить по душам… О чем? Каким образом? От ее ласк временами становилось тошно. Тогда он сбегал. Ночевал у друзей. Проходил день, два, три… В конце концов возвращался на Пречистенку. На Богословском жили Мариенгоф и его жена – молоденькая актриса таировского театра Анна Никритина. Другого дома у Есенина не было. А расстаться с Айседорой он все же не мог.
«Любит меня… Чудная какая-то… Добрая… Славная… Да все у нее как-то… не по-русски…»
Сплетни о том, что «женился на богатой старухе», слушал, стиснув зубы. Частушки о «Дуне на Пречистенке» от своих «собратьев по величию образа» также было выслушивать невмоготу.
Слава его росла. Два издания «Пугачева» и многочисленные поэтические вечера сделали свое дело. Его узнавали на улицах, мгновенно раскупили появившуюся в продаже фотографию Есенина с трубкой в зубах. Тут еще матушке-Москве подвалило такое счастье – пища для разговоров на год… Есенин – Дункан… Поэт «уходящей деревни» и постаревшая балерина-босоножка!
В театре во время танца Айседору лорнировала компания только-только появившихся нэпманов, обсуждая ее прелести. «Компания кретинов!» – громко отчеканил Мариенгоф, сидевший рядом с Есениным.
Жирные физиономии тут же повернулись к ним.
– Эт-то поэты Есенин и Мариенгоф! Они назвали нас «компанией кретинов», – с восхищением прошипел один из них.
Есенин встал и молча вышел из театра.
А в московских кабаре артисты распевали «современные частушки»:
Не судите слишком строго, Наш Есенин не таков. Айседур в Европе много — Мало Айседураков!Текст принадлежал Анатолию Мариенгофу.
После
рассказов Архипова об увиденном на Пречистенке Клюеву не составило труда представить себе теперешнюю жизнь Есенина и вообразить свое возможное появление у «жавороночка», облепленного со всех сторон черными – в прямом и в переносном смысле – людьми… Из размышлений об этом и родилось одно из проникновеннейших стихотворений Клюева. Стариком, в лохмотья одетым, Притащусь к домовой ограде… Я был когда-то поэтом, Подайте на хлеб Христа ради! Я скоротал все проселки, Придорожные пни и камни… У горничной в плоёной наколке Боязливо спрошу: «Куда мне?» В углу шарахнутся трости От моей обветренной палки, И хихикнут на деда-гостя С дорогой картины русалки. За стеною Кто и Незнаю Закинут невод в Чужое… И вернусь я к нищему раю, Где Бог и Древо печное. Под смоковницей солодовой Умолкну, как Русь, навеки… В мое бездонное слово Канут моря и реки. Домовину оплачет баба, Назовет кормильцем и ладой… В листопад рябины и граба Уныла дверь за оградой. За дверью пустые сени, Где бродит призрак костлявый. Хозяин Сергей Есенин Грустит под шарманку славы.28 января 1922 года Клюев пишет Есенину письмо – ответ на есенинскую записку, присланную с Архиповым. Письмо это – и плач по своей разбитой жизни, и упрек, и покаяние, и пророчество. Не единожды Есенин читал и перечитывал кровью душевной написанные строки.
«Облил я слезами твое письмо и гостинцы, припадал к ним лицом своим, вдыхал их запах, стараясь угадать тебя, теперешнего. Кожа гремучей змеи на тебе, но она, я верую, до весны, до Апреля урочного.
Человек, которого я послал к тебе с весточкой, прекрасен и велик в духе своем, он повелел мне не плакать о тебе, а лишь молиться. К удивлению моему, как о много возлюбившем.
Кого? Не Дункан ли, не Мариенгофа ли, которые мне так ненавистны за их близость к тебе, даже за то, что они касаются тебя и хорошо знают тебя плотяного…»
Это, схожее, Есенин читал уже в «Четвертом Риме». Зубы сами сжались в приступе ярости, а рука стиснула листок, исписанный затейливой клюевской вязью… Не может без этого! Хотел отшвырнуть в сторону, но сделал над собой усилие, продолжил читать и уже не мог оторваться до самого конца.
«Семь покрывал выткала Матерь-жизнь для тебя, чтобы ты был не показным, а заветным. Камень драгоценный душа твоя, выкуп за красоту и правду родимого народа, змеиный калым за Невесту-песню.
Страшная клятва на тебе, смертный зарок! Ты обреченный на заклание за Россию, за Ерусалим, сошедший с неба.
Молюсь лику твоему невещественному…
Коленька мне говорит, что ты теперь ночной нетопырь с глазами, выполосканными во всех щелоках, что на тебе бобровая шуба, что ты ешь за обедом мясо, пьешь настоящий чай и публично водку, что шатия вокруг тебя – моллюски, прилипшие к килю корабля… (В тропических морях они облепляют днище корабля в таком множестве, что топят самый корабль), что у тебя была длительная смертная схватка с «Кузницей» и Пролеткультом, что теперь они ничто, а ты победитель.