Серп языческой богини
Шрифт:
Некогда на самой заре времен, когда боги еще ходили промеж людей, а люди были не чета нынешним – богатыри да красавцы, – привел Илмайллине свой род на берег озера и сказал:
– Тут живите. Берите зверя – ваш зверь. Берите рыбу – ваша рыба. Берите все, что земля родит, – ваше оно. Только не ходите на Калмин камень. Не ваш он и вашим не будет.
Послушали люди: что им до острова? Им и на берегу ладненько. Хорошее место выбрал Илмайллине. Куда ни глянь – леса расстилаются, зверья полные, на ягоду богатые. В озере рыба кишмя кишит. Старики-то поговаривали, будто бы помнят, что и воды за серебристыми
Сам-то Илмайллине жил ни много ни мало – пять сотен лет. И помер не от старости – прежние-то люди, в которых кровь богов текла, вовсе не старели, – а оттого, что устал. За смертью он на Калмин камень ходил и, видать, сумел договориться. Как вернулся, так лег и уже не поднялся. Сильно горевали родичи. Сложили ему костер высокий, который горел семь дней и семь ночей. А как догорел – ничего-то не осталось: ни косточки, ни пепла, ни даже травы пожженной.
Только серп белый, тонкий, будто изо льда выкованный. Многие взять его захотели, но не давался серп в руки, ранил больно, кормил уголь красной кровью. Только лишь самая младшая из дочерей Илмайллине сумела поднять его.
– Не для людей он, – сказала и унесла к дубу.
И все быстро про серп позабыли. Стали жить, как жилось. Били зверя. Рыбу ловили. Бортничали. Сеяли зерно, да местная землица скупа была на урожай… Соседи в поселение заглядывали редко, а чужаки – и того реже. Привозили на торг всякие вещи – железные ножи, серпы да плуги, стеклянные бусы расписные, ткани мягкие да красивые. Менялись на шкурки заячьи, лисьи, мед лесной, рыбу вяленую.
Хороша была жизнь. Спокойна. День сменялся днем. И вот с севера потянуло холодом, упреждая: осень скоро. Самое время для свадеб.
И спешила Тойе-Ласточка, рубаху суженому вышивая тайным узором, заклятьем девичьим, которое оборонит и от хвори, и от огня, и от зверя… И спешил Туве-Медвежонок, выискивая в лесах след круторогого тура, лесного хозяина, добыть которого не всякий может.
Верил Туве-Медвежонок в свои силы. И верила Тойе-Ласточка в заклятье.
А старая ведьма, которая жила меж корней древнего дуба, видела будущее, но молчала – к чему говорить о том, чего не переменишь?
Хмурилась ведьма, раз за разом выкидывая собачьи кости, вороньи перья да старый желтый зуб. Варила зелья из дурман-травы, борца и жабьих потрохов, лила на раскаленные камни, словами заклиная. А после вновь бросала кости, чтобы прочесть недобрые знаки. И дуб, который почти что высох весь – одна лишь веточка зелень сохранила, – скрипел, будто утешая: мол, богам, оно видней…
Осенний лес прозрачен и чист. Воздух звенит, словно протянули в нем невидимые струны. Кричат журавли, прощаясь с землей. И Тойе машет им руками. А на глаза сами собой слезы наворачиваются, но не от горя – от счастья, которого слишком много, чтобы выдержать. Сердечко колотится – скорей бы! Скорей!
Смеются сестрицы, смотрят хитро – дескать, знаем мы, о ком твои, Тойе, думы. И смех их не обиден. Разве ж возможна обида в такой-то расчудесный день? Березки-подружки трясут золотом кос, роняют лист, укрывая землю ковром расписным. Гляди, Тойе, внимательно гляди. Выискивай, не мелькнет ли в золоте рыжая лисичка, или, может, сыроежка выглянет, или даже плотный белый гриб. В корзинке-то пусто, почитай. Матушка вновь выговаривать будет, что Тойе совсем голову потеряла.
А все сестрицы. Зоркие, юркие, что ящерки. Где уж Тойе поперед них гриба разглядеть? А они нарочно окружают, дорогу заступают, дразнятся.
Лиеккие-лешего выкликают, чтобы пришел, поглядел на красавицу да одарил рябиновыми бусами, которые – все знают – красоту девичью крепко хранят.
Пусть им, глупым.
Тойе радостно. И радость эта ведет сквозь березовый лес и не оставляет во влажной тишине ельника. А грибы высыпали прямо под ноги, словно Лиеккие их выгнал, желая невесту порадовать. Тойе вытащила кусок хлеба и, отломив горбушку, положила на старый пень.
– Спасибо тебе, дедушка, – сказала она.
Грибы хорошие были, плотные, толстые. Тут и белые, и подосиновики, и лисичек целый выводок, и хрупких рыжиков с кольцами на шляпке. Наполнялась корзинка.
Глубже и глубже заходила в лес Тойе.
Сама не заметила, как вышла к ведьминой поляне, и лишь на самом краю остановилась. Отступали ели, сама земля здесь сползала, обнажая серый пористый камень. Сквозь него прорастали грибы, да все поганки на тонких коричневых ножках. Но и поганки не решались подойти к ямине, что зияла меж корней древнего дуба.
Корни дерева впивались в камень, над камнем приподымая, будто силился дуб уползти с проклятого места, да не умел. Растрескалась его кора, выглянуло сквозь трещины белесое костяное нутро. Змеями растопырились ветви, расправили щиты жухлых листьев. Свисали с ветвей веревки с желтыми звериными черепами. Были тут и мышиные, и лисьи, и волчьи, и кабаньи, но страшнее всех – огромный, в половину роста Тойе, турий.
– Никак гости у нас, – раздался скрипучий мерзостный голос. – Гость незваный… ну заходи, заходи…
Старуха выбралась из дыры.
Тойе знала про ведьму – да и кто не знал-то? Ходили к Сиркко Белоглазой люди, несли свои болезни, горести, надежды. Всем помогала Сиркко, никому не отказывала, но от того лишь больше боялись ее.
Делала она мази на семи травах и жиру медвежьем, от которых кости старые молодели. Варила светлое невестино зелье, и говорили, что только благодаря ему Айникке Хромоножка замуж вышла. А ее-то трижды в бане парили-выпаривали, да все одно разве ж с сухой ногою лимбе поправишь? Но Сиркко смогла… как смогла – тут Тойе, конечно, не знала, но слышала – вытравить плод нежеланный из Оути Большухи. И Матти дать сон-травы, чтобы не мучился он, деревом раздавленный, а легко к богам отошел.
Умела Сиркко и гадать – что на костях, что на перьях птичьих, что на кишках лосиных.
В общем, страшным была человеком.
А жила в каменной норе. Староста не один раз ласково, с уговорами зазывал Сиркко в деревню, обещая и дом поставить, и баню сделать, – отказывалась она.
– Где родился, – приговаривала, – там и пригодился.
Об этом подумала Тойе, ведьму увидев. И еще о том, что выглядит Сиркко совсем уж не по-человечьи. А может, и не человек она? Дух лесной, обличье укравший? Слепил себя из прошлогодней листвы, перепоясал клюквяными плетями.