Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Не верили, – считали – бредни, Но узнавали: от двоих, Троих, от всех. Равнялись в строку Остановившегося срока Дома чиновниц и купчих, Дворы, деревья и на них Грачи, в чаду от солнцепека Разгоряченно на грачих Кричавшие, чтоб дуры впредь не Совались в грех. И как намедни Был день. Как час назад. Как миг Назад. Соседний двор, соседний Забор, деревья, шум грачих. Лишь
был на лицах влажный сдвиг,
Как в складках порванного бредня.
Был день, безвредный день, безвредней Десятка прежних дней твоих. Толпились, выстроясь в передней, Как выстрел выстроил бы их. Как сплющив, выплеснул из стока б Лещей и щуку минный вспых Шутих [85] , заложенных в осоку, Как вздох пластов нехолостых. Ты спал, постлав постель на сплетне, Спал и, оттрепетав, был тих, — Красивый, двадцатидвухлетний, Как предсказал твой тетраптих [86] .

85

Шутихи – петарды фейерверка.

86

Слова из поэмы «Облако в штанах» (тетраптих).

Ты спал, прижав к подушке щеку, Спал, – со всех ног, со всех лодыг Врезаясь вновь и вновь с наскоку В разряд преданий молодых. Ты в них врезался тем заметней, Что их одним прыжком достиг. Твой выстрел был подобен Этне В предгорьи трусов и трусих. Друзья же изощрялись в спорах, Забыв, что рядом – жизнь и я. Так что ж еще? Что ты припер их К стене, и стер с земли, и страх Твой порох выдает за прах? Но мрази только он и дорог. На то и рассуждений ворох, Чтоб не бежала за края Большого случая струя, Чрезмерно скорая для хворых. Так пошлость свертывает в творог Седые сливки бытия.

1930

* * *

«…Он лежал на боку, лицом к стене, хмурый, рослый, под простыней до подбородка, с полуоткрытым, как у спящего, ртом. Горделиво ото всех отвернувшись, он даже лежа, даже и в этом сне упорно куда-то прорывался и куда-то уходил. Лицо возвращало к временам, когда он сам назвал себя красивым, двадцатидвухлетним, потому что смерть закостенила мимику, почти никогда не попадающуюся ей в лапы. Это было выраженье, с которым начинают жизнь, а не которым ее кончают. Он дулся и негодовал…

Вдруг внизу, под окном, мне вообразилась его жизнь, теперь уже начисто прошлая. Она пошла вбок от окна в виде какой-то тихой, обсаженной деревьями улицы, вроде Поварской. И первым на ней у самой стены стало наше государство, наше ломящееся в века и

навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство. Оно стояло внизу, его можно было кликнуть и взять за руку. В своей осязательной необычайности оно чем-то напоминало покойного. Связь между обоими была так разительна, что они могли показаться близнецами.

И тогда я с той же необязательностью подумал, что человек этот был, собственно, этому гражданству единственным гражданином. Остальные боролись, жертвовали жизнью и созидали или же терпели и недоумевали, но все равно были туземцами истекшей эпохи и, несмотря на разницу, родными по ней земляками. И только у этого новизна времен была климатически в крови…»

Борис Пастернак.

Из «Охранной грамоты»

Смерть Маяковского предельно усугубила душевный мрак Пастернака и подтвердила его безысходность. Прощаясь с Маяковским, он прощался со своей молодостью, со всем тем, что наполняло его жизнь и служило оправданием, прощался с живым, полноприемным искусством. Это подтолкнуло его давнее желание съездить за границу, повидать родителей и, может быть, Марину Цветаеву. Но начав хлопоты, он вскоре убедился, что разрешения ему не дают. В крайности он решился просить помощи Горького.

* * *

«…До этой зимы у меня было положено, что как бы ни тянуло меня на запад, я никуда не двинусь, пока начатого не кончу. Я соблазнял себя этим, как обещанной наградой, и только тем и держался. Но теперь чувствую, – обольщаться нечем. Ничего этого не будет, я переоценил свою выдержку, а может быть, и свои силы. Ничего стоящего я не сделаю, никакие отсрочки не помогут. Что-то оборвалось внутри, и я не знаю, – когда; но почувствовал я это недавно. Я решил не откладывать. Может быть, поездка поправит меня, если это еще не полный душевный конец. Я произвел кое-какие попытки и на первых же шагах убедился, что без Вашего заступничества разрешенья на выезд мне не получить. Помогите мне, пожалуйста, – вот моя просьба…

Надо ли говорить, в каких чувствах я пишу Вам, и как равно готов принять любой Ваш ответ, потому что с радостью признаю над собой право даже и осудить меня за желанье и быть о нем особого мненья. Но если бы Вы нашли нужным замолвить обо мне, Ваше слово всесильно, – я знаю. Будьте же моей судьбою в ту или другую сторону. В обоих случаях равное спасибо».

Борис Пастернак – М. Горькому.

Из письма 31 мая 1930

Горький ответил отказом:

«…Просьбу Вашу я не исполню и очень советую Вам не ходатайствовать о выезде за границу, – подождите!..»

Пастернак не стал оспаривать высказанного недоверия.

* * *

«…Дорогая Марина!

Я хочу, чтобы ты это знала. Этой весной я хлопотал и получил отказ. Я писал Г «орькому», слово которого в этих вопросах всесильно, и вчера получил ответ. Под разными предлогами он отклоняет мою просьбу и советует подождать. Не могу, но хотел бы научиться верить, что это слово что-нибудь значит, то есть что время изменит что-то и приблизит, что это не навсегда, что попытку можно будет возобновить…»

Борис Пастернак – Марине Цветаевой.

Из письма 20 июня 1930

Из недавно опубликованной переписки Горького с наркомом внутренних дел Г.Г. Ягодой, известно, что он сообщал своему адресату, что отказал в просьбе Пастернаку, человеку «безусловно порядочному», опасаясь, что тот, в силу своего «безволия» может поддаться влиянию «белоэмигрантов».

В письме к Ромену Роллану осенью 1930 года Пастернак писал, что своим отказом Горький его «задушил».

* * *

«…Я ничем серьезным не болен, мне ничего непосредственно не грозит. Но чувство конца все чаще меня преследует, и оно исходит от самого решающего в моем случае, от наблюдений над моей работой. Она уперлась в прошлое, и я бессилен сдвинуть ее с мертвой точки: я не участвовал в созданьи настоящего и живой любви у меня к нему нет.

Что всякому человеку положены границы и всему наступает свой конец, отнюдь не открытие. Но тяжело в этом убеждаться на своем примере. У меня нет перспектив, я не знаю, что со мной будет…»

Поделиться с друзьями: