Но кто ж он? На какой аренеСтяжал он поздний опыт свой?С кем протекли его боренья?С самим собой, с самим собой.Как поселенье на Гольфштреме,Он создан весь земным теплом.В его залив вкатило времяВсе, что ушло за волнолом.Он жаждал воли и покоя,А годы шли примерно так,Как облака над мастерскою,Где горбился его верстак.
2
Скромный
дом, но рюмка ромуИ набросков черный грог,И взамен камор – хоромы,И на чердаке – чертог.От шагов и волн капотаИ расспросов ни следа.В зарешеченном работойСводе воздуха – слюда.Голос, властный, как полюдье [104] .Плавит все наперечет.В горловой его полудеЛожек олово течет.
104
Полюдье – сбор дани.
Что ему почет и слава,Место в мире и молваВ миг, когда дыханьем сплаваВ слово сплочены слова?Он на это мебель стопит,Дружбу, разум, совесть, быт.На столе стакан не допит,Век не дожит, свет забыт.Слитки рифм, как воск гадальный,Каждый миг меняют вид.Он детей дыханье в спальнойПаром их благословит.
1936
* * *
Все наклоненья и залогиИзжеваны до одного.Хватить бы соды от изжоги!Так вот итог твой, мастерство?На днях я вышел книгой в Праге.Она меня перенеслаВ те дни, когда с заказом на домОт зарев, догоравших рядом,Я верил на слово бумаге,Облитой лампой ремесла.Бывало, снег несет вкрутую,Что только в голову придет.Я сумраком его грунтуюСвой дом и холст, и обиход.Всю зиму пишет он этюды,И у прохожих на видуЯ их переношу оттуда,Таю, копирую, краду.Казалось альфой и омегой —Мы с жизнью на один покрой;И круглый год, в снегу, без снега,Она жила, как alter ego,И я назвал ее сестрой.Землею был так полон взор мой,Что зацветал, как курослепС сурепкой мелкой неврасцеп,И пил корнями жженый, черныйЦикорный сок густого дерна,И только это было формой,И это – лепкою судеб.Как вдруг – издание из Праги.Как будто реки и оврагиЗадумали
на полчасаНаведаться из грек в варяги,В свои былые адреса.С тех пор все изменилось в корне.Мир стал невиданно широк.Так революции ль порок,Что я, с годами все покорней,Твержу, не знаю чей, урок?Откуда это? Что за притча,Что пепел рухнувших планетРодит скрипичные капричьо?Талантов много, духу нет.Поэт, не принимай на веруПримеров Дантов и Торкват.Искусство – дерзость глазомера,Влеченье, сила и захват.Тебя пилили на поленьяВ года, когда в огне невзгодВ золе народонаселеньяОплавилось ядро: народ.Он для тебя вода и воздух,Он – прежний лютик луговой,Копной черемух белогроздыхДо облак взмывший головой.Не выставляй ему отметок.Растроганности грош цена.Грозой пади в объятья веток,Дождем обдай его до дна.Не умиляйся – не подтянем.Сгинь без вести, вернись без сил,И по репьям, и по плутаньямПоймем, кого ты посетил.Твое творение не орден:Награды назначает власть.А ты – тоски пеньковый гордень,Паренья парусная снасть.
1936
Первая часть стихотворения была вызвана известием об издании сборника Пастернака в переводе известного поэта Йозефа Горы на чешский язык. Пастернак писал Горе:
«…Я не могу судить об объективных достоинствах Ваших переводов, я не знаю, как звучат они на чешский слух и что, и много ли дадут чешскому читателю. Но они необъяснимым образом безмерно много дали мне…
Будто никогда не издавалось то, что служило Вам оригиналом, и только глухо носилось мною в виде предположенья. И Ваши переводы – первое явленье всего этого, даже не на чешском, на человеческом каком-то языке.
После многих, многих лет Вы впервые, как двадцать лет тому назад, заставили меня пережить волнующее чувство поэтического воплощения, и какими бы средствами… Вы этого не достигли, размеры моей удивленной признательности должны быть Вам понятны…»
Об этих переводах Пастернак рассказывал австрийскому журналисту Ф. Брюгелю. Эти впечатления отразились в приведенном стихотворении:
«…Многое в стихах Горы звучит как фразы из древних русских летописей, в которых рассказывается, как в нашу страну пришли стародавние варяги, чтобы проложить путь к грекам…»
Страшные зимы 1936–1939 годов Пастернак провел в одиночестве своей дачи в Переделкине. Он читал исторические труды Мишле и Маколея, рубил еловые ветви в лесу и топил печку, переводил английских и французских поэтов, вновь вернулся к прозе. Драматург А.Н. Афиногенов, исключенный из партии и со дня на день ожидавший ареста, описал в дневнике свои встречи с ним, заходившим его проведать осенью и зимой 1937 года. В тот год, по его словам, Пастернак развернулся перед ним «во всей детской простоте человеческого своего величия и кристальной прозрачности». Он был поражен его предельной искренностью – «не только с самим собой, но со всеми, и это – его главное оружие. Около таких людей учишься самому главному – умению жить в любых обстоятельствах самому по себе».