Севастополь
Шрифт:
Чувство гордости к радости охватило Нину. Она улыбнулась.
Она улыбалась, стоя у своего станка, смотря на металлическую стружку, которая ползла из-под резца.
Разрывы бомб доносились сюда глухо и не страшно. Станок гудел ровно и спокойно…
Восьмой день шли бои под Севастополем, все усиливаясь и нарастая.
Фашисты шли в атаку на наши позиции почти непрерывно. Днем и ночью севастопольцы уничтожали врагов. Тошнотворный запах тлена поднимался над долинами и высотами.
На батарее было затишье.
В
Свободные от вахты краснофлотцы рассаживались, предвкушая удовольствие.
Гул артиллерийской канонады сюда едва доносился, и эти люди, привыкшие к боям, его не замечали.
Экран осветился. На нем появились ленинградские улицы, девушка, пришедшая записаться в санитарную дружину.
Краснофлотцы, должно быть, не раз видели эту картину. Появление героини они приветствовали веселыми возгласами:
— Здравствуй, «Чижик»!
Среди зрителей было двое москвичей. Они с начала войны находились на флоте, многое поняли, чего не понимали раньше, ко многому привыкли, со многим освоились. Смотрели они картину, разворачивающуюся перед ними, с таким же удовольствием, как краснофлотцы, хотя в Москве обычно все кинокартины критиковали, были ими недовольны и полагали, что все нужно сделать по-иному.
На экране белели снега Финляндии. Героические девушки ползли по снегу.
И вдруг приятели переглянулись. Ничего особенного на экране не происходило, а режиссер все больше и больше прибавлял орудийного грома, пулеметных очередей, свиста бомб и винтовочных выстрелов.
Один из москвичей поморщился и сказал соседу:
— Нет чувства меры!
— Еще бы, — ответил второй, — картину снимали люди, никогда не бывшие на фронте.
А режиссер, видимо, действительно увлекся звуковым оформлением. Даже самые идиллические эпизоды проходили под грохот зениток и трескотню пулеметов.
Внезапно и неожиданно громко прозвучал сигнал боевой тревоги. Демонстрация фильма прекратилась. Краснофлотцы мгновенно покинули блиндаж.
Москвичи последовали за ними.
На разбомбленный, окутанный дымом, полуразрушенный Севастополь шли немецкие бомбовозы.
Зенитки щелкали сухо и пронзительно. Вот один из вражеских самолетов задымился и начал падать.
Над городом взметнулись фонтаны камней, земли и дыма — там упали бомбы.
Налет прекратился. Севастополь вдали тлел и дымился, даже в эти минуты прекрасный и величественный.
На батарее была объявлена готовность номер два. Краснофлотцы вернулись в блиндаж, и механик спокойно (он только что помогал подносить снаряды к орудиям) включил киноаппарат.
На экране появились знакомые эпизоды. Механик прокручивал вторично последнюю часть.
Слышалась музыка и вовсе не было свиста бомб, орудийных раскатов и пулеметных очередей.
Москвичи переглянулись.
Они поняли, что режиссер ни в чем не был повинен. Во время демонстрации фильма стреляли настоящие орудия,
захлебывались настоящие пулеметы, свистели настоящие бомбы. И это было закономерно, в этом было свое особое "чувство меры", иначе быть не могло, потому что здесь был осажденный, мужественно отбивающийся от врага, выполняющий свой великий долг перед Родиной героический Севастополь.Кандыба в изнеможении оторвался от пулемета, разжал занемевшие пальцы и глубоко втянул в себя свежий вечерний воздух.
— Все! — сказал он и неслушающимися пальцами начал сворачивать самокрутку.
Старшина Шаломытов лежал рядом с ним. Он недавно был ранен и сейчас старался сохранять полную неподвижность, потому что каждое движение причиняло нестерпимую боль.
Кандыба наклонился над ним и спросил:
— Что, браток?
Шаломытов открыл глубоко запавшие, воспаленные глаза и еле слышно ответил:
— Ничего… Выдержу…
Вечерние сумерки мягко заполняли дзот. Туманные тени скрыли лежащих в углу убитых краснофлотцев. Дольше светились расстрелянные гильзы.
Кандыба курил жадно, глубоко затягиваясь, шумно выпуская из легких едкий махорочный дым.
Шаломытов пошевелился, застонал и спросил:
— Что там?.. В Севастополе?..
— Горит.
— Сожгут, проклятые…
— Они сожгут, а мы новый выстроим. Ты помалкивай, не тревожься.
— Помнишь, как мы на Приморском бульваре… когда с корабля сходили… Как ее звали?
— Катя. Да ты помалкивай, браток. Отдохнешь — легче будет. Обязательно к нам пробьются, в госпиталь тебя свезут, вылечат.
Шаломытов, видимо, думая о своем, прошептал:
— Катя…
Прислушался и сказал:
— Опять лезут.
Кандыба сплюнул окурок и взялся за пулемет.
Третий день дзот был отрезан от своей части. Третий день немцы пытались взять дзот, посылали автоматчиков, били из минометов, из орудий.
В живых остались двое: Кандыба да тяжело раненый Шаломытов…
Когда гитлеровцы (в который раз!) откатились от дзота, уже стемнело. Вдали полыхало севастопольское зарево.
Кандыба, утомленный до предела, задремал над пулеметом.
Проснулся он внезапно.
Его поразила странная тишина. Ее не мог нарушить непрерывный грохот артиллерии, пулеметов и винтовок.
Перед дзотом было все спокойно. Кандыба никак не мог сообразить, что произошло, окликнул Шаломытова. Старшина ничего не ответил. Кандыба легонько потрогал его и отдернул руку. Шаломытов уже успел остыть.
Тогда Кандыба понял: он остался один. И тоска, такая жестокая, что хотелось закричать, сдавила ему грудь.
С укоризной он сказал товарищу:
— Что же ты оставил меня одного, браток? А?
Отблески вспыхивавших над фронтом ракет проникали сквозь амбразуры дзота, освещали заострившийся нос Шаломытова, бескровные тонкие губы, по которым пробегал суетливый муравей.
Впервые за эти дни Кандыба потерял спокойствие. Одиночество давило, пригибало к земле, лишало мужества, ослабляло волю. Одиночество становилось нестерпимым и страшным.