Севастопольская страда (Часть 1)
Шрифт:
– Ми нэ пришли, ми на лошадь прыехель!
– с еще большим достоинством ответил грек.
Понемногу разговорились. Можно было понять, что эта кучка кадыккойских греков приехала сюда узнать, что делать всем вообще кадыккойским и балаклавским грекам, если подойдет неприятель: сидеть ли в своей Балаклаве, или, может быть, будет безопаснее перебраться всеми семействами и со всем имуществом сюда, в Севастополь.
Вопрос был, конечно, важный, и Дебу подробно и долго объяснял им, как пройти к Екатерининскому дворцу, где могли бы им указать того, кто теперь распоряжался всем в крепости за отбытием светлейшего на Алму.
А когда он прошел дальше, к Театральной площади, то увидел,
Дебу хотел было подойти поближе к веселым землекопам, но тут, под барабанный бой маршируя, вышла на площадь рота матросов одного из морских батальонов, сверкая на солнце стволами и штыками ружей. Какой-то лейтенант, ротный командир, четко идя под барабан впереди, вдруг обернулся, прошел несколько шагов задом и неистово скомандовал под правую ногу:
– Ррот-та-а... стой!
Рота сделала еще шаг, ударив по земле ногами изо всей силы, и стала вкопанно. Барабан умолк.
Дебу увидел, что матросы, когда они собраны вот так в роту, кажутся благодаря своим высоким и широким грудям и дюжим воловьим шеям какой-то непобедимой крепостью по сравнению с ротой пехоты. Но вот ретивый лейтенант, отойдя от роты в сторону, прокричал в самом высоком тоне:
– По убегающему неприятелю вдогон-ку... Первый взвод с колена, второй стоя, остальные уступами... рро-от-та...
И матросы, кто с колена, кто стоя на месте, кто выбежав вправо и влево, начали старательно целиться в сторону Дебу, он же с давним уже, но очень стойким неистребимым в нем замиранием сердца ждал команды "пли!"
Этой команды он ждал однажды, стоя на эшафоте на Семеновском плацу в Петербурге, и с тех пор неприятное чувство всякий раз овладевало им, чуть только слышал он это вопиющее "рро-о-та", за которым должно было следовать короткое, как выстрел, и страшное "пли!"
Тогда их стояло на-эшафоте двадцать человек, осмелившихся читать утопистов - Фурье, Сен-Симона, Кабе и других - и о прочитанном спорить. Но самым преступным деянием их, по мнению следственной комиссии и членов суда - нескольких генералов, было то, что они осмелились читать вслух знаменитое письмо Белинского Гоголю по поводу "Переписки с друзьями"! Выяснилось при этом еще более преступное: что письмо кое-кто из них давал даже переписывать своим знакомым!
Они собирались большей частью у молодого, как и все они, чиновника министерства иностранных дел Буташевича-Петрашевского, известного прежде всего тем, что он вызывающе открыто носил строго запрещенную в те годы для чиновников и дворян бороду и шляпу с очень широкими полями - признак явного вольномыслия и даже бунтарства. Они не знали, что снисходительно смотреть на эти причуды чиновника было секретно приказано свыше, ввиду особенных целей.
Среди частых гостей Петрашевского, собиравшихся у него по пятницам, были молодые гвардейские офицеры, неслужащие дворяне, литераторы, как Пальм, Дуров, Плещеев, Салтыков-Щедрин, Достоевский, "Бедные люди" которого приводили тогда в восхищение читателей; наконец, имели вход к Петрашевскому и образованные мещане, как некий Шапошников.
Дебу помнил, как письмо Белинского читал своим изумительным голосом глубоко волнующего тембра этот щуплый, низенький и болезненный с виду, некрасивый, когда молчал, и всегда прекрасный в споре, отставной инженер-поручик Достоевский.
После чтения все говорили о позорной петле, накинутой
на народную шею, - о крепостном праве.Тогда было время тревожное не для одного только вечно боявшегося революции Николая, тогда "красный призрак бродил по Европе", революции вспыхивали одна за другой то в Париже, свергшем короля Луи-Филиппа и установившем власть временного правительства, то в Вене, то в Италии - в Неаполе, Флоренции, Милане, когда впервые известны стали имена Гарибальди, Мадзини. Все известнее становились имена творцов самого революционного учения - Маркса и Энгельса.
Тогда-то, чтобы задавить освободительное движение в Венгрии, Николай послал на помощь Францу-Иосифу свыше ста тысяч своих войск под командой Паскевича.
Тем строже отнеслись к тем, кто на "пятницах" у Петрашевского как будто призывал в Россию "красный призрак".
Почти все участники "пятниц" были арестованы в одну ночь, в апреле, но сидели в крепости восемь месяцев до суда в одиночных казематах, причем не выдержали одиночки и заболели умственным расстройством гвардейский поручик Григорьев, девятнадцатилетний студент Катенев и родной брат Дебу Константин, тоже чиновник одного с ним департамента.
Этот день, когда их рано вывели из казематов, переодели в их собственное платье и повезли, - день 22 декабря 49 года, - мгновенно воскрес в памяти Дебу при одной этой команде лейтенанта.
Их посадили в кареты, - кареты тронулись, окруженные конными жандармами с саблями наголо. Стоял мороз, и сквозь заиндевевшие маленькие окошечки кареты ничего не было видно. С ними ехал солдат-конвойный. Его спросил он: "Куда нас везут?" Конвойный ответил таинственно: "Этого не приказано сказывать". Он стал тереть и скоблить стекло пальцами, чтобы хоть рассмотреть, по какому направлению везут, но солдат завопил: "Что вы, хотите, чтобы меня из-за вас до полусмерти избили!"
Но вот, наконец, остановились кареты: привезли. Сказали: "Извольте выходить!" Вышли. Огляделись и узнали Семеновский плац.
На скрипучем синем утоптанном снегу - какой-то длинный помост из свежих новых досок, небрежно обитых черным коленкором, с лестничками с двух сторон и столбами по обочинам: эшафот. Глядели друг на друга, не веря глазам своим: почему эшафот? Почему в стороне от него солдаты с ружьями, полк солдат при всех офицерах? Почему рядом с офицерами петербургский обер-полицеймейстер Галахов, в генеральской шинели, верхом на лошади, и какой-то рыжий поп в шубе и меховой шапке с бархатным черным верхом?
Оглядывали друг друга, едва узнавая; за восемь месяцев заключения такие все стали обросшие, худые, желтые, даже богатырски сложенный Спешнев!
Все были уверены, что привезут их снова в здание суда, где и прочитают им приговор, конечно какой-нибудь легкий, но почему же вдруг такая предсмертно-торжественная обстановка?
Кто-то обратил внимание на сани, стоявшие в стороне. На этих санях громоздилось что-то, покрытое рыжим. "Это гроба наши, а сверху рогожи!" сказал тогда Дуров, и все поверили, хотя, как оказалось, на санях была свалена их арестантская одежда.
Но говорить друг с другом им запретили: собрались тут люди для дела, деловито приказал им генерал Галахов взойти на эшафот. Их расставили около столбов - по одной стороне девять, по другой одиннадцать человек, - лицами внутрь, и на эшафот взошел тот самый аудитор, который записывал их показания на суде, длинный и тощий военный чиновник-немец.
– Шапки долой!
– прокричал им Галахов.
Неторопливо, сняв перчатку с одной руки, держа бумагу близко к близоруким глазам, деревянным громким голосом прочитал чиновник приговор, кончающийся словами: "Приговорены к смертной казни расстрелянием".