Шелковый билет
Шрифт:
В холодильнике я обнаружил банан и какой-то фруктовый йогурт. Заставив себя проглотить свой скудный завтрак, я погнал свое ноющее тело в душ. Ныло оно после общения с моей волшебной гостьей. Только сейчас я осознал, что так и не узнал ее имени. «А поехали к тебе, Вадим». Она знала мое имя. Она все знала обо мне. Я о ней – ничего, но она приводила меня в безумный, почти религиозный, трепет. Возможно, она была богиней. Я допускал эту мысль. Я бы уже ничему не удивился. Если тот, кто следит за нашим миром, позволяет умирать детям, матерям, юношам, у которых впереди вся жизнь, возможно, что он и за своими маленькими богинями-дочерями совсем не следит. И они шастают по земле, поют и трахаются с обезумевшими от горя одинокими мужиками. Все возможно.
Я вышел из душа, наспех оделся и спустился вниз к машине. Нужно было ехать к Игорю и детям. Это единственное, что могло сейчас
Я провел с ними два дня. Лика, беззаботная кроха, совсем еще ничего не понимала и даже не звала маму. Ей достаточно было, чтобы ее кормили, купали и брали на ручки. С Толиком было уже сложнее. Он постоянно спрашивал, когда мама с «Еголой» вернутся домой.
Как и все делают в таких случаях, мама сказала ему, что Ксюша и Егор уехали очень далеко, в очень хорошее и теплое место, и никогда больше не вернутся.
Счастливое дитя. Он еще не понимал, что такое никогда. «Ни-ког-да». Постичь это слово под силу лишь человеку, который потерял что-то, что давало ему стимул жить. Нечто, которое словно постоянно заряжало его внутренний аккумулятор, не давая остановиться ни на секунду. «Никогда» можно понять только тогда, когда заряд иссяк, ноги остановились, и глаза заволокла густая, холодная темнота. Обездвиживающая и безысходная. Такая темнота фактически бессмертна. Она умирает вместе с человеком, который ее носит. Ни минутой раньше. Иногда светлеет, прячется, маскируется. Но не умирает, нет.
Мама до сих пор держалась молодцом. У нее не было другого пути. Теперь она должна быть сильной всегда. Я не был похож на нее. Я не мог.
В тот момент, когда я вышел из больницы, я ощутил то, чего я больше никогда не смогу почувствовать.
Все это время, когда Егор и Ксюша были живы, я будто бы жил в уютной маленькой комнатке из прочного, разноцветного, непрозрачного стекла. Когда я узнал, что их больше нет, это стекло разлетелось на мелкие осколки, и я увидел, что комнатка моя стояла на узкой, квадратной колонне, не больше пары метров площадью. Я стоял на этом пятачке, и знал: у колонны этой не было конца. Я был очень высоко. А она уходила очень глубоко. В самую бесконечность. Я стоял на самой вершине, а вокруг была лишь черная, безветренная пустота. Ничего не было.
Я не знал, испытали ли мама и Игорь то же самое. Наверное, да. Просто немного по-другому. У чего-чего, а у боли индивидуальности не отнять. Отчаяние неповторимо, как отпечатки пальцев. Не бывает одинаковых отчаяний у разных людей. Именно потому, что все они, люди, бесконечно разные.
С Игорем я не говорил. Слова нам были не нужны. Мы общались на каком-то особом уровне, на котором могут понимать друг друга только мужики, объединенные общим горем. Взгляды, кивки. Универсальный, незаменимый язык, когда использование другого языка абсолютно невозможно.
Я обнял маму, в очередной раз кивнул Игорю, попрощался с детьми и вышел прочь. Я больше не мог там находиться. В комнату Егора я так и не осмелился заглянуть.
По дороге домой я включил Бетховена. Allegro ma non troppo [12] . Тревога куда-то ушла. Стало легче дышать.
Зайдя в квартиру, я сразу пошел в спальню. Даже не помыв руки. Я должен был поехать. Я должен. Я решил собрать вещи. Достав со шкафа свой большой, коричневый кожаный чемодан на колесиках, я приступил. Режим педанта включился сам собой, бессознательно. Я начал аккуратно складывать самое необходимое: пару любимых футболок, пару рубашек, зачем-то черный, строгий костюм, две пары носков «Дэнс, Дэнс, Дэнс» [13] Мураками – неизменный спутник каждой из моих депрессий. До конца я никогда не дочитывал. Уже где-то на двести пятидесятой или трехсотой странице мне обычно становилось лучше. Сейчас же был абсолютно другой случай. Я залпом выпью его в самолете. А потом начну снова. И буду читать, пока мне не станет хоть немного легче.
12
Симфония № 9 Ре минор, Op. 125 – последняя симфония Людвига ван Бетховена (1824).
13
«Танцуй, танцуй, танцуй» – шестой роман японского писателя Харуки Мураками, «мистический детектив».
Бережно положив книгу слева, к футболкам, я открыл один из
ящиков шкафа. Мне приспичило взять с собой запонки. Золотые запонки с черными камнями. Подарок отца сыну на школьный выпускной. Что самое удивительное, они смотрелись очень здорово. Никакой пошлости и безвкусицы. Папа по-настоящему умел выбирать подарки. Безуспешно пошарив в ящике, запонки я не нашел. Уже было, собираясь захлопнуть ящик, я нащупал какой-то лист бумаги. Достав его, я чуть не подавился воздухом.На рисунке были я и он. У меня, почему-то, были темно-синие волосы. Видимо малыш не нашел другого карандаша. Оба мы улыбались беззубыми красными улыбками и глядели на меня с листа разными, круглыми глазками.
Это я и дядя Вадик.Он – мой самый лучший друг.Он меня отвозит садик.Он добрее всех вокруг.Жизнь вдвойне приятней, еслиДядя есть у малыша.В нем веселья фунтов двестиИ огромная душа.Я невольно улыбнулся. Вместо слез пришла эта неожиданная улыбка. Стало очень тепло. Этот рисунок Егор нарисовал, когда ему было лет шесть, на занятиях в садике, а этот забавный стишок, конечно же, придумала Ксюша. Но Егорка сам его написал под рисунком, своим смешным детским почерком.
Этой ночью я так и не смог уснуть. Чтобы как-то убить бессонное время, я, наконец, начал смотреть фильмы из своего дурацкого списка. Голова будто набилась ватой. Я отупел на эти часы, онемел и мумифицировался. Это было лучшим из вариантов. Мне повезло.
Спустя четыре фильма, две чашки хлопьев и бутылки колы, стоявшей в холодильнике со времен охоты на ведьм, я встал и пошел собираться. Нужно было ехать в офис. В офис. «Ты должен уехать, ты должен».
Мороз сегодня не свирепствовал. Тускло, словно старая, ослабевшая кварцевая лампа, светило зимнее солнце. По дороге я снова слушал Мусоргского. Чистые, звенящие, как дорогой хрусталь, ноты, разгоняли мысли в голове и собирали их в единое, спокойное стадо. Сознание человека, переживающего страшные времена, похоже на морг. Когда страсти и буйное, кровавое отчаяние, слегка усмирились, голову наполняет стабильный, размеренный холод. В этом бесконечном, безликом и сером стеллаже, каждая мысль, каждое воспоминание, запрятаны в своем выдвижном ящике с белой биркой. Там они сохранятся надолго, не испортятся и не исчезнут. Они уже мертвы, выпотрошены и изучены на сто рядов. Похоронить их слишком скоро не получится, а иногда и вовсе не удается. Но запереть их можно там надолго, не дергая без надобности за темную металлическую ручку. Оставляя эти ячейки памяти в тишине и стерильности, можно продолжать существовать. Так я и сделал. Точнее, пытался убедить себя в этом.
Когда я подъехал к зданию редакции, было уже около десяти утра. Парковка была частично забита сонными, еще теплыми машинами. Я заглушил мотор и решил немного посидеть. Мне нужно было подготовиться. От одной только мысли, что сейчас меня встретит с десяток «скорбящих» и «соболезнующих» рож, меня передергивало и мутило. Я просидел с закрытыми глазами минут пять, посмотрел на свою физиономию, натянул «живое» лицо, сделал глубокий вдох и вышел из машины.
В лифте я ехал один. Блондинки не было и это к лучшему. Чего-чего, а знакомиться с женщинами мне сейчас совсем не хотелось. Хоть я и обещал Егору, что подойду к ней, сейчас я точно знал, что ни она, ни брюнетка с ананасом, ни какая-либо другая, не является «моей женщиной». Моей женщиной сейчас была только надежда на то, что я когда-нибудь смогу выплыть на поверхность.
Я вышел из лифта и уверенными шагами направился в свой кабинет. Секретарша Софья неизменно сидела за своим космическим столом. Услышав шаги, она нехотя подняла глаза, но увидев меня, она будто вспыхнула изнутри.
– Вадим Николаевич, я… – начала она.
Боже, ну почему? Почему люди, от которых меньше всего ждешь понимания и поддержки, могут так сильно нас поразить? Глаза ее были полны такого неподдельного, искреннего сочувствия, что мне даже стало не по себе.
Я кивнул ей. Просто кивнул. Она все понимала и ничего большего не ждала. Ей, правда, было жаль. Она проводила меня взглядом.