Школа 1-4
Шрифт:
Мертвецы стояли вокруг могилы, сыпались землей и шептались, разглядывая Любу, но никто не смел нарушит покой маленькой хозяйки, а если бы кто и посмел, его разодрали бы в клочья. Люба просыпается сама и, увидев зловонное сборище на фоне красочной листвы, сразу испуганно дергает локоть Жанны, но та только улыбается ей в ответ и принимается выбирать листья из волос, при этом многие из покойников падают на краю могилы мордами в землю, а один старичок, - судя по всему, из научной интеллигенции, - так тот даже начинает скулить и мелко кланяться, близоруко сощурив
– Будь молоденька, хозяюшка, - шелестят Настасия Павловна, Мария Петровна и Серафима Антоновна, - пощади, не допусти нас пропасть навеки.
Дед Григорий выдирается из толпы и бухается на край могилы, обсыпав немало земли к Любиным ногам.
– Помилуй, матушка, свет родной!
– воет он, сорвав черной изгнившей рукой ушанку долой с язвенной головы.
– Пропадаем без тебя, кормилица! Без света надежды единой!
– Ну че воешь-то противно?
– морщится Жанна.
– Не видишь - устала хозяйка, - она с любовью оглядывает Любу.
– И кушать хочет.
– Это мы мигом, это мы уладим, - хрипит дед Григорий, аж затрясшись от счастья.
– А ну, Мишка, принеси хлебца, и яблочек, у нас, хозяюшка, все припасено, чтоб ты не имела сомнения! Для того и существуем, чтобы тебя, родимую, дождаться!
– Только для того!
– взвизгивает высоченный молодой мертвец в распавшихся ботинках и с черными кучерявыми волосами.
– Ой, пощади, не попусти до погибели страшной!
– пискляво заводятся голосить Настасия Павловна, Мария Петровна и Серафима Антоновна.
– Улыбнулась бы ты им, солнышко ясное, - тихо шепчет Любе Наташа. Измаялся ведь народ.
Люба робко улыбается, отчего в толпе сразу наступает ликование, многие покойники плачут, особенно дед Григорий, а Виктор Севрюгин хрипло хохочет, сложив руки у груди, словно стоял на сцене и собирался запеть. Сквозь толпу проталкивается горбатый выродок Мишка с буханкой хлеба и сеткой яблок.
– Откушай, любимая, - завывает дед Григорий, бодая землю лбом, - вчерась только из продмага уперли! Чуяли, что придешь! Чуяли, свет родной, что почтишь присутствием!
Никогда еще Люба не ела такого вкусного хлеба и таких сладких яблок. Ей становится сразу так легко и весело на душе, словно нет позади этого наполненного ужасами вчерашнего дня. Мертвецы удаляются к соседнему ряду могил и оттуда с умилением наблюдают, как она ест, как расчесывает руками волосы и даже как она мочится, застенчиво присев за мраморным памятником. Уже начав мочиться, она вдруг замечает Сашу Конькова, с любопытством глядящего на нее, и Любе только и остается, что виновато улыбнуться, а Саша Коньков улыбается ей радостно, во весь свой оборванный разложением рот, и Анна Мотыгина, выглянувшая из-за его спины, тоже улыбается, скромно и немного грустно.
– У них тяжбы есть, - сообщает Любе Наташа, едва та встает и успевает оправить на себе платье.
– Что у них?
– Ну, дела всякие, которые ты должна решить.
– Да что же это в самом деле!
– чуть не плачет от растерянности Люба. Может - ты вместо меня?
– Ты что, меня никто и слушать
не станет, - смеется Наташа.– Надела кольцо - теперь будь добра, суди своих подданных. Да не волнуйся так, можешь говорить первое, что в голову придет.
– Ну, хорошо, - вздыхает Люба.
– Хозяйка судит!
– крикнула Жанна.
– Можете говорить!
Дед Григорий снова бухается в землю лбом.
– Пощади, матушка, свет родной, дозволь шапку покинуть, что в гробу надели, а то черви в ней живут, голову едят!
– Дозволяю, - осторожно говорит Люба.
– Доброта небесная!
– взвывает дед Григорий.
– Вечная слава!
– он срывает шапку с головы и принимается, вскочив, неистово топтать ее ногами.
Саша Коньков выступает из толпы и молча опускается перед Любой на колени, глядя в землю.
– Дозволь жениться, хозяйка. На Анне Мотыгиной. Она нездешняя, с соседнего кладбища пришла.
– Женись, - разрешает Люба.
– Вечная слава, - стонет, разгребает пальцами землю, Коньков.
– И мальчика вон того усынови, - сама поражаясь своей находчивости, добавляет Люба и показывает в сторону Кости.
– У него лица нет, думай, что он на тебя похож.
Зинаида Ивановна рушится перед Любой наземь, как бревно.
– Дозволь отойти, хозяйка, на воле упырить. А то бабка со свету сживет.
– Чего дозволить?
– Упырить, где придется. Кровушку сосать.
– Дозволяю, - со вздохом разрешает Люба.
– Но людей не трожь. У свиней соси или у овец там.
– Хоть у хворых дозволь, свет родимый, - тихо скулит Зинаида.
– Человечьей кровушки краше нету!
– Нет, - непреклонно отрезает Люба.
Жанна хватает скулящую бабу за плечи и отталкивает прочь.
– Сказано тебе: не бывать тому! И ступай себе!
– Слава вечная, слава вечная, - торопливо заводится кланяться Зинаида Ивановна.
– Небо наше безоблачное!
– Она ж, гадина, всех свиней поест!
– каркает с места Евдокия Карповна. Нет в ней теперь жалости, а рассудка еще при житии не было!
– А ты молчи, старуха!
– сурово велит ей Люба, потому что не хочет затягивать делопроизводство.
Валентина Горлова просто садится на землю и глядит на Любу преданно, как собака, молитвенно сложим руки у горла.
– Позволения прошу, - тихим, задушевным голосом произносит она.
– На службе Божьей присутствовать. Только в вечерние часы, в уголку темном, тихо, как мышь, сидеть и слушать.
– Можно, - говорит Люба.
– Слава вечная!
– прижимает лицо к земле Валентина.
– А тогда сторожа церковного Кирилла Петровича и дьяка беспутного Анисима, и певчих теток Алефтину Никаноровну и Глафиру Сергеевну вместе с уборщицей храма Маргаритой Евстаховой поразить надобно светом черным до полной слепоты, кровавых соплей, выпадения кишок и глубокого душевного убожества, а то они меня обижали, от храма гнали метлами и шестом из ограды, а дьяк Анисим, напившись, анафему наложил, отчего до сих пор трясуся вся и что-то белое над головою вижу.