Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Международное сообщество гомосексуалистов, трагически рассеянное войной, вновь воссоединялось на первом лоскутке Европы, освобожденном союзниками. Не прошло и месяца, а Неаполь, эта славная и благородная столица древнего Королевства Обеих Сицилий, стал центром европейского гомосексуализма, самым важным мировым «carrefour», перекрестком запретного порока, великим Содомом, куда из Парижа, Лондона, Нью-Йорка, Каира, Рио-де-Жанейро, Венеции и Рима стекались все педерасты мира. Гомосексуалисты, прибывшие морем на военных английских и американских транспортах, и те, что группами пробрались через горы Абруцци из стран Европы, еще оккупированных немцами, сразу узнавали своих по запаху, интонации, взгляду и с громкими криками радости бросались в объятия друг друга, как Вергилий и Сорделло [141] в «Аде» Данте, наполняя улицы города своими томными хрипловатыми женственными голосами: «Oh dear, oh sweet, oh darling!» [142] Битва при Кассино была в самом разгаре, колонны раненых спускались с гор по Аппиевой дороге, день и ночь батальоны чернокожих землекопов рыли могилы на военных кладбищах, а по улицам Неаполя дефилировали стайки благородных «нарциссов», покачивая бедрами и жадно оглядываясь на американских и английских красавцев солдат, широкоплечих и розовощеких, прокладывавших себе в толпе дорогу особой расслабленной походкой атлета, только что вышедшего из-под рук массажиста.

141

Сорделло

да Гоито – итальянский поэт XIII века, писавший на прованском языке. Встреча Вергилия и Сорделло описана Данте в «Чистилище», главы VI–VIII.

142

О дорогой, о милый, о любимый! (англ.)

Добравшиеся до Неаполя через немецкую линию фронта гомосексуалисты были цветом европейской элиты, аристократией запретной любви, сливками сексуального снобизма, они с несравненным достоинством являли собой пример того, как все самое изысканное, самое избранное в европейской цивилизации трагически гибнет. Это были боги Олимпа вне естества природы, но не вне истории.

Это были наследники и продолжатели традиций блистательных – с их ангелоподобными лицами, белыми руками, узкими бедрами – «нарциссов» времен королевы Виктории, которые перебрасывали идеальный мост между прерафаэлитами Россетти и Бёрн-Джонсом и новыми эстетическими теориями Раскина и Уолтера Патера, между моралью Джейн Остин и Оскара Уайльда. Многие принадлежали к странному племени благородных американских разночинцев, наводнивших в 1920 году парижские тротуары и левый берег Сены, чьи затуманенные алкоголем и наркотиками лица появляются одно за другим, как на византийской фреске, в галерее персонажей первых романов Хемингуэя и на страницах журнала «Транзишн». И их эмблемой была уже не лилия любовников «бедного Лелиана», а роза Гертруды Стайн, «a rose is a rose is a rose is a rose», роза это роза это роза это роза.

Их языком, которым они разговаривали с чудесной нежностью и тончайшими интонациями в голосе, был уже не оксфордский английский, пребывавший в упадке, пожалуй, где-то между 1930-м и 1939-м, и даже не тот особый язык, что как древняя музыка звучит в стихах Уолтера де ла Мэра и Руперта Брука, то есть английский последней гуманистической традиции Англии короля Эдуарда, а английский времен Елизаветы из «Сонетов», тот самый, на котором говорят многие персонажи комедий Шекспира. Язык Тезея в начале «Сна в летнюю ночь», когда он оплакивает неторопливый уход старой луны и призывает восход нового месяца: «O, methinks, how slow this old moon wanes!» [143] Или язык Ипполиты, когда она бросается в поток мечтаний на четыре ночи, что отделяют ее от счастья бракосочетания, four nights will quickly dream away the time [144] , или язык Орсино в «Двенадцатой ночи», когда под мужскими одеждами Виолы он угадывает девичью хрупкость. Это крылатый, эфемерный, абстрактный, легче воздуха, душистее ветра с весеннего луга язык. Язык мечтаний, некий рифмованный говор, свойственный счастливым любовникам из комедий Шекспира, чудесным любовникам, чьей гармоничной лебединой гибели завидует Порция в «Венецианском купце»: a swan-like end, fading in music [145] .

143

Но, ах как медлит [месяц] старый! (Перевод Т. Щепкиной-Куперник.)

144

Четыре ночи в снах так быстро канут… (Перевод Т. Щепкиной-Куперник.)

145

…кончит он, как лебедь, исчезнув с песней. (Перевод Т. Щепкиной-Куперник.)

Это был тот же окрыленный язык, слетающий с губ Рене к устам Жана Жирардо, инструментованный Стравинским язык Бодлера в работах Пруста, с его лукавыми любовными интонациями, заставляющими вспомнить теплую атмосферу прустовских интерьеров, декадентские, сплошь осенние пассажи, которыми богата усталая чувственность современных гомосексуалистов. Они фальшивили, говоря по-французски, но не так, как диссонируют в пении, а как фальшивят, говоря во сне: ставили ударение между словом и словом, между нотой и нотой, как это делают Пруст, Жирардо, Валери. В их хриплых томных голосах предвосхищалась разновидность ненасытной ревности, той самой, что развращенный вкус вдыхает от увядшей розы или перезрелого фрукта. Но иногда в их голосе появляется нечто жесткое и горделивое, если допустить, что особая гордость гомосексуалистов есть не что иное, как обратная сторона униженности. Они гордо бросают вызов униженной, подчиненной хрупкости своей женской натуры. Им свойственна типично женская жестокость, излишне жесткая прямота героинь Тассо, патетика и сентиментальность, нежность и притворство, которые женщина тайно внедряет в человеческую природу. Им недостаточно быть героями, восставшими против божеских законов, они претендуют на большее – быть героями в облачении героев. Как Амазонки – быть d'eguis'ees en femmes [146] .

146

Одетыми в женское платье (фр.).

Их выцветшая от солнца и непогоды, изорванная в нелегких переходах через горные леса Абруцци одежда идеально сочеталась с их нарочитой элегантной небрежностью: привычкой носить брюки без ремня, обувь без шнурков, носки без подвязок, пренебрегать галстуком, шляпой, перчатками, с их манерой ходить покачивая плечами, развинченной, расслабленной походкой, пиджак при этом расстегнут, руки в карманах… Причины их отказа нормально одеваться крылись не в материальных затруднениях, а в проблемах морального свойства.

Идеи свободы, витавшие в то время в воздухе всей Европы, особенно в странах, остававшихся в немецких лапах, похоже, не приводили их в восторг, а, напротив, принижали. Блеск их порока померк. На фоне всеобщего неприкрытого разложения эти «нарциссы» представлялись молодцами скорее не храброго, а робкого десятка. Их некая особая изысканность на публике принимала облик наглого бесстыдства или элегантной целомудренности.

Если что-то и бросало недобрую тень на женственную мягкость и скромность их поведения, на томную деликатность манер, а главное, на их довольно убогие и путаные идеи свободы, мира, братской любви между людьми и народами, так это вызывающее присутствие в их среде молодых рабочих, юных эфебов-пролетариев с черными вьющимися волосами, алыми губами и темными блестящими глазами, которые еще незадолго до войны не осмеливались публично появляться в обществе аристократических «нарциссов». Присутствие в их среде молодых рабочих впервые обнажало социальный промискуитет порока, который, являясь сокровенным элементом самого порока, обычно предпочитает прятаться; теперь же стало очевидным, что корни зла ведут глубоко в низшие слои народа, вплоть до гумуса пролетариата. Их контакты, до того времени укромно незаметные, стали бесстыдно неприкрытыми. И в этой обнаженности усматривался упрямый вызов добрым обычаям, предрассудкам, правилам, законам морали, которые гомосексуалисты высших слоев, в отличие от непосвященных и в особенности от профанов низших слоев, лицемерно уважали.

В результате этих открытых контактов

и тайного развращения пролетариата они подцепили заразу, которая, в силу своей социальной природы, повлияла не только на их поведение, но также, и прежде всего, на их идеи или, скорее, на интеллектуальные позиции. Благородные «нарциссы», до сих пор выступавшие как эстеты-декаденты, искавшие ответа на вопрос об истоках опустошающего «буржуазного» эстетизма у Новалиса, графа Лотреамона, Оскара Уайльда, Дягилева, Райнера Марии Рильке, Д’Аннунцио, Жида, Кокто, Марселя Пруста, Жака Маритена, Стравинского и даже у Барреса, теперь превратились в эстетов-марксистов и проповедовали марксизм, заимствуя постулаты нового эстетизма у Маркса, Ленина, Сталина, Шостаковича и с презрением рассуждая о буржуазном сексуальном конформизме как о прогнившей форме троцкизма. Они тешили себя иллюзиями, что в коммунизме найдена точка соприкосновения с молодыми пролетариями, с которыми они вступили в тайное сообщничество, в новый сговор морального и социального, а не только сексуального плана. Из «врагов природы», как их называл Матюрен Ренье, они превратились во «врагов капитализма». Кто бы мог подумать, что одним из последствий этой войны станет марксистская педерастия? Большая часть эфебов-пролетариев сменила рабочие спецовки на форму союзников, предпочтение отдавалось особого покроя облегающей американской форме, узкой в бедрах и еще более узкой в талии. Многие продолжали носить комбинезоны, охотно демонстрируя замасленные натруженные руки, эти были из наиболее развращенных и высокомерных; в их верности рабочей спецовке, низведенной до положения лакейской ливреи, маскировки, было нечто от зловредного лицемерия или изысканного извращения. Их истинное чувство к благородным «нарциссам», которые изображали из себя коммунистов, носили шелковые сорочки, выпустив воротнички на лацканы твидовых пиджаков, свиной кожи мокасины от Франческини или Гермеса, прикладывали к крашеным губам бесчисленные шелковые платочки с вышитыми буранской гладью инициалами, заключалось не столько в огорчительном и оскорбительном презрении, сколько в особого рода женской ревности, в злобной и смутной обиде. В них не осталось и следа того сильного чувства, которое заставляет пролетарскую молодежь ненавидеть и презирать чужое богатство, элегантность и привилегии. К их мужскому чувству социальной справедливости примешивалась женская зависть и амбициозность. Они тоже провозглашали себя коммунистами, тоже искали в марксизме социальное оправдание своего сексуального «affranchissement», освобождения, но они не отдавали себе отчета в том, что их настойчивый марксизм был не чем иным, как неосознанным пролетарским боваризмом, устремленным к гомосексуализму.

Как раз в эти дни в неизвестной неаполитанской типографии заботами издателя редких и ценных книг был отпечатан сборник военных стихов группы молодых английских поэтов, сосланных в траншеи и foxholes [147] Кассино. Fairy band, волшебное сообщество педерастов всех стран Европы, через немецкую линию фронта пробравшееся в Неаполь, и рассеянные в военных частях союзников гомосексуалисты (в армии союзников, как в каждой уважающей себя армии, тоже имелись гомосексуалисты всех мастей и сословий: солдаты, офицеры, рабочие и студенты) – все они набросились на эти стихи с жадностью, из которой явствовало, что в них не потух еще давний «буржуазный» эстетизм. Они собирались для чтения, вернее, декламации стихов в немногих оставшихся салонах неаполитанской аристократии, которые по одному открывались в изуродованных взрывами и опустошенных грабежами старинных дворцах, собирались и в ресторане «Багетти» на виа Кьяйя, превращенном ими в свой клуб. Но эти стихи не могли примирить их еще не остывший «нарциссизм» с новым марксистским эстетизмом. Это была лирика холодной, стеклянной простоты, исполненная тоскливого безразличия, свойственного молодым людям всех армий – и молодым немецким солдатам тоже – по отношению к войне. Изысканная ледяная меланхолия этих стихов еще не была замутнена и согрета надеждой на победу, не была подпорчена лихорадочным желанием бунта. Первый восторг быстро прошел, благородные «нарциссы» и их молодые эфебы-пролетарии оставили эти стихи ради последних работ Андре Жида, которого они называли «наш Гёте», работ Поля Элюара, Андре Бретона, Жан-Поля Сартра, Пьера Жана Жува, рассеянных по разным французским изданиям «сопротивления», начинавшим прибывать из Алжира.

147

Окопы (англ.).

Они напрасно искали в тех работах таинственный знак, секретный пароль, открывающий ворота Нового Иерусалима, который, без сомнения, возводился в то время где-то в Европе и который, как они надеялись, должен был собрать в своих стенах всех молодых, стремящихся работать с народом и для народа ради спасения западной цивилизации и триумфа коммунизма. (Коммунизмом они называли свой гомосексуалистский марксизм.) Но через какое-то время их неожиданная и настоятельная потребность смешаться с пролетариатом более интимным образом, искать новой пищи для утоления своей ненасытной жажды новизны и «страданий», искать новые оправдания своего марксистского поведения толкнули их на новые поиски и к новому опыту, способному развеять их скуку, которую затянувшаяся заминка союзных армий под Кассино начинала внушать их благородным душам.

В это самое время на тротуарах Пьяцца Сан-Фердинандо по утрам собирались толпы оборванных молодых людей. Они стояли целый день возле кафе «Ван Бол э Фесте» и расходились только под вечер с наступлением комендантского часа.

Это были бледные истощенные люди в нищенской, рваной одежде, большей частью офицеры и солдаты разбитой итальянской армии, избежавшие расстрела или унизительного заключения в немецкие или союзнические концлагеря, укрывшиеся в Неаполе в надежде найти работу или завербоваться в войска маршала Бадольо, чтобы сражаться на стороне союзников. Почти все родом из центральных или северных провинций Италии, еще занятых немцами, они не имели возможности вернуться домой и всеми силами старались найти выход из своего унизительного и неопределенного положения. Но им не удалось ни завербоваться и возвратится в казармы, откуда их выдворили, ни найти работу. Между тем они умирали от голода. Едва прикрыв тело жалким тряпьем, кто в немецких или американских штанах, кто в штатском истрепанном пиджаке, кто в выцветшем растянутом шерстяном свитере или в combat-jacket, английской форменной рубашке, они пытались обмануть холод и голод, вышагивая взад и вперед по тротуарам Сан-Фердинандо в ожидании, что какой-нибудь сержант союзников наймет их на портовые или другие тяжелые работы.

Сочувствовали этим молодым людям не прохожие, сами голодные и оборванные, и не союзные солдаты, не скрывавшие своей неприязни к неуместным свидетелям ничтожности их победы, – сочувствовали им проститутки, в изобилии толпившиеся под аркадами театра Сан-Карло и галереи Умберто и роившиеся вокруг pick-up points, мест сбора солдат. Время от времени одна из этих несчастных подходила к голодным парням и предлагала им сигареты, или печенье, или кусок хлеба, которые те чаще всего отказывались принять с гордой вежливостью униженных людей. Среди этих несчастных и крутились «нарциссы», пытаясь завербовать новичка в свое волшебное сообщество; им представлялось хитрым тактическим ходом, или бог весть каким отважным поступком, или верхом изощренности – попытаться совратить обездоленных, без крыши над головой, без пропитания, отупевших от отчаяния молодых людей. Вполне вероятно, что как раз их запущенный вид, многодневная колючая щетина, блестящие от бессонницы и лихорадки глаза, одежда в лохмотьях и возбуждали в благородных «нарциссах» странные желания и рафинированные влечения. А может, беды и отчаяние несчастных были именно тем элементом «страдания», которого не хватало их марксисткому эстетизму? Ведь чужое страдание тоже можно использовать.

Поделиться с друзьями: