Шлюхи-убийцы. Рассказы
Шрифт:
(Парень опускает голову, глаза его пробегают по стенам комнаты, замечая все до последней трещины. Дыхание вновь начинает течь как взбалмошная река — сдвиг во времени? — и брови намокают от пота, так что капли грозно повисают над глазами.)
— Ты ничего не понимаешь в живописи, Макс, но, сдается мне, много что понимаешь в одиночестве. Тебе нравятся мои Католические короли, тебе нравится пиво, тебе нравится твоя родина, тебе нравится, когда тебя уважают, тебе нравится твой футбольный клуб, тебе нравятся твои друзья, или приятели, или товарищи, ваша группировка, фирма или банда, они видели, как ты отстал от них, чтобы поговорить с отличной девахой, с которой ты не знаком, а еще тебе не нравится отсутствие порядка, не нравятся негры, тебе не нравятся педерасты, не нравится, когда к тебе относятся без должного уважения, не нравится, когда кто–то занимает твое место. Короче, есть столько всего, что тебе не нравится, что в чем–то главном ты похож на меня. Мы, ты и я, приближаемся друг к другу с разных концов туннеля, и хотя мы видим лишь наши силуэты, упорно продолжаем шагать к встрече. В середине туннеля наши руки наконец–то смогут переплестись, и хотя темнота там такая, что лиц разглядеть нельзя, я знаю, что мы без страха двинемся дальше и ощупаем друг другу лица (правда, ты, пожалуй, прежде всего ощупаешь мою задницу, но это — тоже часть твоего желания узнать мое лицо), прикоснемся пальцами к глазам и, наверное, выкрикнем одно–два слова узнавания. И тогда мне откроется (и тогда мне могло бы открыться), что ты ничего не смыслишь в живописи, но много чего понимаешь в одиночестве, а это почти одно и то же. Когда–нибудь мы встретимся в середине этого туннеля, Макс, и я ощупаю твое лицо, твой нос, твои губы, которым удается так хорошо выражать твою глупость, прикоснусь к пустым глазам, к маленьким складочкам, возникающим на щеках, когда
(Парень плачет, и кажется, будто он хочет что–то сказать, но это просто икота, спазмы, вызванные плачем, это они заставляют двигаться щеки, скулы и то место, где угадываются губы.)
— Как любят говорить гангстеры, тут нет ничего личного, Макс. Но конечно же в подобном заверении есть как доля истины, так и доля лжи. Всегда примешивается что–нибудь личное. Мы прошли невредимыми сквозь туннель времени лишь потому, что тут имеется и кое–что личное. Ведь я выбрала именно тебя потому, что тут имеется кое–что личное. Само собой, никогда раньше я тебя не встречала. Лично ты никогда ничего плохого мне не сделал. Это я говорю для твоего душевного успокоения. Ты никогда меня не насиловал. Ты никогда не насиловал никого из тех, кого я знаю. Ты, пожалуй, вообще никогда никого не насиловал. Тут нет ничего личного. Может, я и больна. Может, все это лишь кошмарный сон, которого не видели ни ты, ни я, хотя тебе и больно, хотя боль твоя вполне реальная и личная. Однако есть у меня подозрение, что конец все–таки личным не будет. Конец, исход, жест, которым все это неизбежно завершается. И вот еще что: лично или нелично, но ты и я, мы снова войдем в мой дом, чтобы посмотреть мои картины (принца и принцессу), выпить пива, скинуть одежду, я снова почувствую твои руки, неловко гладящие мою спину, мою задницу, то, что у меня между ног, отыскивающие, надо полагать, клитор, хотя ты понятия не имеешь, где он в точности находится, я снова начну тебя раздевать, возьму двумя руками твой член и скажу, что он у тебя очень большой, хотя на самом деле не такой уж он и большой, Макс, и ты сам это наверняка знаешь, и я снова возьму его в рот и буду сосать, как скорее всего никто до меня этого не делал, и потом раздену тебя догола и позволю раздеть меня, одна твоя рука будет занята моими пуговицами, другая будет держать стакан с виски, и тут я загляну тебе в глаза, в глаза, которые видела на экране телевизора (и о которых снова буду мечтать), из–за которых я тебя, собственно, и выбрала, и снова сама себе повторю: тут нет ничего личного, и снова повторю это тебе, повторю тошнотворному, вспыхнувшему электрической искрой воспоминанию о тебе: тут нет ничего личного, и даже тогда у меня еще останутся сомнения, мне будет холодно, как холодно сейчас, я попытаюсь вспомнить каждое твое слово, самое пустячное, но не смогу найти в них утешения.
(Парень снова трясет головой в знак согласия. Что он пытается сказать? Узнать невозможно. Его тело, а вернее ноги, — это занятное зрелище: время от времени они покрываются потом, особенно с внутренней стороны, таким же обильным и густым, как на лбу. А иногда кажется, что парень замерз, и кожа от подмышек до колен покрывается пупырышками, во всяком случае с виду.)
— В твоих словах, не могу не признать, было что–то милое. Боюсь, правда, сам ты не слишком задумывался над тем, что говорил. И еще меньше над тем, что говорила я. Всегда слушай внимательно, Макс, слова, которые произносят женщины, когда их трахают. Если они молчат, тогда еще ладно, тогда нечего и слушать, а потом скорее всего не над чем будет и раздумывать, но если они говорят, пусть даже шепотом, вслушайся в их слова и подумай над ними, подумай над их смыслом, подумай над тем, что в них таится, но и над тем, чего в них нет, попробуй понять, что же они на самом деле значат. Женщины — это шлюхи–убийцы, Макс, ошалевшие от холода обезьяны, которые, забравшись на чахлое дерево, смотрят на горизонт, это принцессы, которые ищут тебя во мраке, рыдая, и отыскивают слова, хотя так никогда и не сподобятся их произнести. В заблуждении мы живем и размечаем циклы нашей жизни. Для твоих приятелей, Макс, на том стадионе, который теперь в твоей памяти спрессовался до символа кошмарного сна, я была всего лишь чудной искательницей приключений, стадионом внутри стадиона, на который кому–то суждено попасть, отплясав свою конгу с футболкой, обмотанной вокруг пояса — или вокруг шеи. Для тебя я была принцессой на Большом проспекте, теперь растерзанном ветром и страхом (так что проспект в твоей памяти — это туннель времени), личным трофеем после славного вечера, проведенного в хорошей компании. А для полиции я буду белой страницей. Никто никогда не поймет моих слов любви. Ты, Макс, помнишь хоть что–нибудь из того, что я говорила, пока ты отжаривал меня закусив удила?
(Парень кивает, явно давая утвердительный ответ, его влажные глаза говорят «да», как и напрягшиеся плечи, как и живот, как и ноги, которые, пока она на него не смотрит, не перестают двигаться, пытаясь освободиться от пут, как и его вздрагивающий кадык.)
— Помнишь, я сказала «ветер»? Помнишь, я сказала «подземные улицы»? Помнишь, я сказала «ты — фотография»? Нет, на самом деле ты ничего не помнишь. Ты слишком много пил и был слишком занят моей грудью и моим задом. И ничегошеньки не понял, иначе ты смылся бы отсюда при первой же возможности. Ах, как бы тебе хотелось сделать это сейчас, а, Макс? Твое отражение, твое второе я, бежит от моего дома через сад, перемахивает через забор, несется прочь вверх по улице — огромными шагами, как атлет на дистанции в полторы тысячи метров, ты бежишь полуголый, напевая один из твоих гимнов, чтобы придать себе храбрости, а потом, пробежав минут двадцать, обессиленный влетаешь в бар, где тебя ждут парни из твоей фирмы, или банды, или группировки, или как там еще они себя называют, влетаешь и залпом выпиваешь кувшин пива, потом говоришь: ребята, вы только подумайте, что со мной приключилось, меня пытались убить — та шлюха, что живет за чертой города и за чертой времени, шлюха из потустороннего мира, она увидала меня по телику (нас показывали по телику!), а потом увезла на своем мотоцикле, а потом она меня кифирила, делала минет, а потом подставила задницу и говорила всякие слова, которые поначалу показались мне чудными и непонятными, а потом я их вдруг понял или, лучше сказать, нутром учуял, что они значат, эта шлюха говорила мне слова, смысл которых я распознал печенкой и яйцами, а сперва–то они казались безобидными или даже забавными, словно выскакивали из нее, потому что мой кинжал прошил ее до самых кишок, зато после они уже не казались мне такими уж безобидными, ребята, и сейчас я вам объясню почему: она ведь ни на секунду не закрывала рта, пока я ее драл, все чего–то шептала да бормотала, нормально, да? И такое, конечно, бывает, но только ничего нормального в этом нет — чего уж нормального в шлюхе, которая шепчет, когда ее трахают, и я стал прислушиваться к тому, что она говорила, ребята, стал вникать в ее блядские словеса, пробивавшие себе путь, как корабль в море тестостерона, и тогда это море тестостерона, море спермы словно бы содрогнулось от потустороннего голоса, и море разом скукожилось, свернулось тряпочкой, море исчезло, ребята, и весь океан остался без моря, весь берег остался без моря, только камни и горы, обрывы, Кордильеры, темные и влажные от страха ущелья, и по этой пустоте продолжал плыть корабль, и я видел его своими глазами, двумя глазами, тремя глазами, и тут я сказал: ничего не случилось, детка, ничего не случилось, а сам чуть не обделался от страха, чуть не окаменел от страха, а потом встал, постаравшись, чтобы она ничего такого не заметила, не заметила страха, и сказал, что иду в нужник, иду отлить, что–то вроде того, и она посмотрела на меня так, словно я читал ей наизусть Джона Донна, ребята, словно услаждал ее Овидием, и я стал пятиться, не сводя с нее глаз, не сводя глаз с корабля, который сурово плыл вперед по морю пустоты и электричества, словно в этот миг планета Земля рождалась заново, и только я один при сем присутствовал, чтобы засвидетельствовать ее рождение, но перед кем, ребята? Перед звездами, надо думать, и когда я очутился в коридоре, куда не доставал ее взгляд, не доставало ее желание, я, вместо того чтобы открыть дверь уборной, метнулся к входной двери и, бормоча молитвы, пересек сад, и сиганул через ограду, и помчался вверх по улице, как последний атлет из Марафона, тот, что приносит не весть о победе, а весть о поражении, тот, кого никто не слушает, никто не славит, кому никто не протягивает чаши с водой, но он прибегает живым, ребята, и, кроме того, усваивает урок: в этот замок я больше никогда не войду, по этой тропе больше никогда не побегу, в эти земли моя нога больше никогда не ступит. Даже если меня велят казнить, указав большим пальцем
вниз. Даже если все будет против меня.(Парень кивает. Понятно одно: он хочет показать безропотную покорность. От усилия его лицо заметно краснеет, вены надуваются, глаза вылезают из орбит.)
— Но ты не слушал моих слов, не сумел выколупать из стонов те последние слова, которые еще могли бы тебя спасти. Выбрав тебя, я попала в точку. Телеэкран не лжет — вот единственное его достоинство (да еще старые фильмы, которые показывают под утро), и твое лицо у решетки, когда вы закончили плясать конгу, всем так понравившуюся, предвещало (подстегивая меня) неизбежную развязку. Я привезла тебя на мотоцикле, я сняла с тебя одежду, я довела тебя до потери сознания, привязала за ноги и за руки к старому стулу, заткнула тебе рот кляпом — не из страха, что кого–то привлекут твои крики, а потому что не желаю слышать мольбы, жалкий лепет и просьбы о прощении, убогие заверения, что ты совсем не такой, что все это было только игрой, что я ошибаюсь. Возможно, и ошибаюсь. Возможно, все это только игра. Возможно, ты совсем не такой. Но дело в том, что таких и не бывает, Макс. Я тоже не была такой. Ясное дело, я не стану тебе рассказывать о своей боли, боли, которую не ты мне причинил, ведь ты, наоборот, подарил мне оргазм. Ты был заблудившимся принцем, который дал мне оргазм, можешь гордиться. Поэтому я подарила тебе шанс на спасение, но принц оказался еще и глухим. Теперь уже поздно, начинает светать, у тебя наверняка затекли ноги, их сводит судорога, кисти рук распухли, напрасно ты дергался, я ведь сразу предупредила, Макс: это неизбежно. Прими же это как можно достойнее. Сейчас не время плакать или вспоминать конгу, угрозы, драки, сейчас время посмотреть внутрь себя и попытаться понять, что иногда человек уходит совсем неожиданно. Ты сидишь голый в моей камере ужасов, Макс, и твои глаза следят за движением моего ножа, он качается, как маятник, словно это не нож, а часы или кукушка из часов. Закрой глаза, Макс, не стоит тебе и дальше смотреть, закрой глаза и думай изо всех сил о чем–нибудь прекрасном…
(Парень, вместо того чтобы закрыть глаза, в отчаянии еще шире распахивает их, и все его мускулы в последнем усилии рвутся на волю: рывок такой мощный, что стул, к которому он накрепко привязан, падает вместе с ним на пол. Парень ударяется головой и бедром, перестает контролировать сфинктер и не удерживает мочу, по телу его пробегают судороги, пыль и грязь с покрывающих пол плит липнут к мокрому телу.)
— Я не стану тебя поднимать, Макс, тебе и так хорошо. Хочешь, оставь глаза открытыми, хочешь, закрой — теперь все равно, хочешь, думай о чем–нибудь прекрасном, хочешь, вообще ни о чем не думай. Начинает светать, но тут ничего не изменилось бы, хоть бы и начало вечереть. Ты — принц и явился в удачный час. Тебе рады независимо от того, как и откуда ты прибыл, привезли тебя на мотоцикле или ты пришел пешком, знаешь ты, что тебя ждет, или нет, заманили тебя обманом или ты понимал, что идешь навстречу своей судьбе. Твое лицо, которое еще недавно умело выражать лишь тупость, или бешенство, или ненависть, теперь изменяется и умеет выразить то, что дано угадать лишь внутри туннеля, где сливаются и перемешиваются время физическое и время словесное. Ты твердо шагаешь вперед по коридорам моего дворца, задерживаясь на несколько секунд, чтобы рассмотреть картину с Католическими королями, чтобы выпить стакан чистейшей воды, чтобы тронуть подушечками пальцев поверхность зеркал. Дворец только выглядит тихим и безмолвным, Макс. Временами тебе кажется, что ты здесь один, но в глубине души ты знаешь, что это не так. Позади остаются твоя поднятая в приветствии рука, голый торс, обмотанная вокруг пояса футболка, бравые гимны, славящие чистоту и будущее. Этот замок — твоя гора, по которой ты должен вскарабкаться наверх и которую ты должен прочувствовать каждой клеточкой, потому что потом уже не будет ничего, гора и восхождение будут стоить тебе дороже, чем ты в состоянии заплатить. Подумай теперь о том, что ты покидаешь, о том, что ты смог покинуть, о том, что ты должен был покинуть, а еще подумай о случае — самом страшном преступнике, каких только знала земля. Откинь страх и раскаянье, Макс, ведь ты уже находишься в замке, и здесь есть один путь — вперед, а он неотвратимо приведет тебя ко мне в руки. Сейчас ты находишься в замке и, не поворачивая головы, слышишь, как захлопываются за тобой двери. Ты словно во сне идешь по коридорам и залам из голого камня. Какое оружие взял ты с собой, Макс? Только твое одиночество. Ты знаешь, что где–то жду тебя я. Ты знаешь, что я тоже скинула одежды. Иногда ты слышишь мои слезы, видишь, как слезы текут по черному камню, и тебе чудится, будто ты меня уже нашел, но комната пуста, и на тебя накатывает разочарование, но в то же время это тебя еще и распаляет. Продолжай подъем, Макс. Следующая комната грязная, даже не скажешь, что это замок. Там стоят старый сломанный телевизор и кровать с двумя матрасами. Кто–то где–то плачет. Ты видишь детские рисунки, старую одежду, покрытую плесенью, высохшей кровью и пылью. Ты открываешь другую дверь. Кого–то зовешь. Ты говоришь: не плачь. В коридоре на пыльном полу остаются твои следы. Порой тебе кажется, что слезы капают с потолка. Не важно. Даже если бы они текли из твоего члена, теперь это не важно. Порой все комнаты кажутся одной и той же комнатой, разоренной временем. Если ты взглянешь на потолок, то поверишь, что видишь звезду, комету или часы с кукушкой — они бороздят пространство, отделяющее губы принца от губ принцессы. Порой все опять становится таким, как всегда. Замок темный, огромный, холодный — и ты один. Но знаешь, что где–то здесь прячется и другой человек, ты чувствуешь его слезы, чувствуешь его наготу. В его объятиях тебя ожидает покой, тепло, и в надежде на это ты идешь вперед, обходишь коробки, полные воспоминаний, в которые никто никогда больше не заглянет, чемоданы со старой одеждой, которые кто–то забыл здесь или не пожелал вынести на помойку, и время от времени ты зовешь ее, твою принцессу: где ты? — говоришь ты всем своим закоченевшим от холода телом, стуча зубами, — как раз в середине туннеля, — улыбаясь во мраке, наверное, впервые без страха и не стараясь вызвать страх, ты — решительный, торжествующий, полный жизни, на ощупь идешь во мраке, открывая двери, пересекая коридоры, они приближают тебя к слезам, во мраке, и ты повинуешься лишь жажде, которая толкает твое тело к другому телу, ты падаешь и поднимаешься, и наконец доходишь до главной комнаты, и наконец видишь меня и кричишь. Я не двигаюсь и не знаю, чем вызван твой крик. Знаю только, что наконец мы встретились и что ты пылкий принц, а я жестокая принцесса.
Возвращение
У меня есть одна хорошая новость и одна плохая. Хорошая — это то, что существует жизнь (или что–то вроде того) после жизни. Плохая — что Жан–Клод Вильнёв — некрофил.
Смерть застала меня в четыре часа утра на одной из парижских дискотек. Врач предупреждал меня, но есть вещи, которые разум не желает воспринимать. На беду, я решил (в чем до сих пор раскаиваюсь), что танцы и выпивка — не самые опасные из увлечений. Кроме того, ежедневная рабочая рутина (я был служащим среднего звена во FRACSA), заставляла меня каждый вечер искать в модных заведениях Парижа то, чего я не находил ни в офисе, ни в так называемой внутренней жизни: азарта вольности и пресыщения.
Но я предпочитаю не говорить об этом — или говорить как можно меньше. Совсем незадолго до смерти я развелся, и было мне тридцать четыре года. Сам я почти ничего не успел понять. Вдруг — игла в сердце, и оставшееся невозмутимым лицо Сесиль Ламбаль, женщины моей мечты, и танцплощадка, которая неудержимо закрутилась, затягивая в воронку танцующих и все бывшие там тени, потом на краткий миг — темнота.
Затем все происходило так, как нам объясняют в некоторых фильмах, и об этом я хотел бы сказать пару слов.
При жизни я не был ни умным, ни наделенным блестящими талантами человеком. Таким и остаюсь (хотя сделался гораздо лучше). Когда я говорю «умным», на самом деле я имею в виду «здравомыслящим». Но я не лишен упорства и некоторого вкуса. То есть не совсем чтобы дремучий. Если судить по совести, то меня никто никогда не назвал бы дремучим. Я изучал предпринимательство, верно, но это не мешало мне время от времени прочитать хороший роман, сходить в театр и чаще большинства людей посещать кинотеатры. Были фильмы, которые я смотрел без всякой охоты — меня тащила на них бывшая жена. Остальные — потому что искренне любил кино.
Как и многие–многие другие, я тоже посмотрел Ghost,[20] не знаю, помните ли вы его, он побил все рекорды по кассовым сборам, тот — с Деми Мур и Вупи Гольдбергом, где Патрика Суэйзи убивают и он остается лежать на Манхэттене, посреди какой–то улицы, а может, переулка, короче, на грязной улице, и тогда дух Патрика Суэйзи отделяется от плоти — тут используются спецэффекты (для того времени невиданные), — и, обескураженный, он рассматривает покинутое им тело. Но вообще–то (о спецэффектах распространяться не стану) все это показалось мне глупостью. Примитивный ход, вполне достойный американского кино, поверхностный и совсем не правдоподобный.
Когда пришел мой черед, случилось тем не менее точь–в–точь то же самое. Я просто обалдел. В первую очередь, из–за того что умер, а это всегда бывает как–то неожиданно, если не считать, наверное, некоторых случаев самоубийства, а еще потому, что вопреки своей воле повторил худшую из сцен «Призрака». Мой опыт подсказывает, кроме тысячи прочих вещей, что за вздорностью американцев иногда кроется и что–то еще, чего мы, европейцы, не можем или не желаем понять. Но, умерев, я об этом как–то не подумал. Когда я умер, мне больше всего захотелось расхохотаться, да, именно, расхохотаться во всю глотку.