Шлюхи-убийцы. Рассказы
Шрифт:
Так что я повторил свое предложение, и на какое–то время Вильнёв прекратил поиски и замер (я пристальнее вгляделся в его лицо, столько раз виденное на страницах глянцевых журналов, и заметил на нем все то же выражение — выражение одиночества и изысканности, хотя сейчас по лбу и щекам его бежали капли пота, очень редкие, но много о чем говорящие). Он вышел из комнаты. Я последовал за ним. Пройдя половину длинного коридора, он остановился и спросил: вы еще здесь? Голос его, как ни странно, произвел на меня приятное впечатление, в нем было много разных оттенков, и каждый указывал — по–своему — на пылкость натуры, не знаю, реальную или иллюзорную.
Я здесь, ответил я.
Вильнёв мотнул головой, видимо приглашая следовать за ним, и продолжил свой путь по дому, останавливаясь в каждой комнате, в каждом зале и спрашивая, здесь ли я еще, я же всякий раз неизменно отвечал на его вопрос, стараясь как–то по–особому растягивать слова или, вернее, стараясь придать своему голосу хоть какую–нибудь интересность (при
И так вот мы обошли весь дом, при этом, по мере того как оставались позади комната за комнатой, Вильнёв делался, или во всяком случае казался, спокойнее, я же еще больше распсиховался, потому что описание различных предметов никогда не давалось мне легко и уж тем более если речь шла не о каких–то заурядных и привычных вещах, а о картинах современных художников, которые наверняка стоили кучу денег, но я–то об этих авторах и слыхом не слыхивал, или, скажем, речь шла о скульптурах, которые Вильнёв привозил, путешествуя (инкогнито) по всему миру.
Наконец мы оказались в маленькой комнате, где совсем ничего не было, никакой мебели, никакого света, в комнате с цементными стенами и потолком, и где мы заперлись в полной темноте. Ситуация сложилась на первый взгляд тягостная, но для меня это было словно второе — или третье — рождение, то есть для меня это было и проблеском надежды, и в то же время осознанием безнадежности всякой надежды. Там Вильнёв велел: опишите место, где мы теперь находимся. И я сказал: это место — оно как смерть, но не как настоящая смерть, а как смерть, какой мы себе ее представляем, будучи живыми. И Вильнёв опять велел: опишите это место. Здесь совсем темно, сказал я. Это как атомное убежище. И добавил: в таком месте душа съеживается. Я собрался продолжить перечисление того, что чувствовал: пустоту, заполнившую мою душу задолго до смерти, пустоту, которую я только теперь осознал, но Вильнёв перебил меня, сказал, что этого достаточно, что он мне верит, и тычком распахнул дверь.
Я последовал за ним до главной гостиной, где он налил себе виски и принялся извиняться передо мной — немногословно, очень скупо отмеряя фразы, — за то, что учинил над моим телом. Я уже простил вас, сказал я. Я человек широких взглядов. На самом–то деле я не слишком хорошо понимаю, что значит быть человеком широких взглядов, но чувствовал: мой долг — сгладить все шероховатости и сделать так, чтобы в наших будущих отношениях не осталось места ни для упреков, ни для обид.
Вы, наверное, спрашиваете себя, почему я делаю то, что делаю, сказал Вильнёв.
Я заверил его, что у меня и в мыслях не было требовать от него каких–либо объяснений. Тем не менее Вильнёв решил во что бы то ни стало мне их предоставить. С любым другим человеком подобный разговор окончательно испортил бы вечер, но не с Жан–Клодом Вильнёвом, самым лучшим кутюрье Франции, а значит, и всего мира, поэтому время летело совершенно незаметно, пока я выслушивал краткую историю его детства и юности, его сексуальных комплексов, опытов отношений с несколькими мужчинами и несколькими женщинами, историю его закоренелого одиночества, болезненного страха причинить кому–то страдания, за которым вполне мог крыться страх, что кто–то причинит страдания ему самому, историю его художественных вкусов, которыми я от всей души восхищался и которым завидовал, историю его хронической неуверенности в себе, он рассказал о ссорах со знаменитыми коллегами, о первых заказах, выполненных для одного из домов высокой моды, о своих путешествиях–инициациях — правда, без лишних подробностей, о дружбе с тремя актрисами — из лучших в европейском кино, о своих отношениях с санитарами из морга, с этими неудавшимися художниками, которые время от времени поставляли ему трупы на одну ночь, о своей ранимости и хрупкости, из–за чего он переживал нечто вроде бесконечного распада, снятого на замедленную пленку. Он говорил, пока сквозь шторы в гостиную не начали проникать первые рассветные лучи, и тогда Вильнёв решил завершить свою долгую повесть.
Мы сидели и молчали. Я знал, что оба мы если и не испытываем полного восторга, то в меру счастливы.
Вскоре явились санитары. Вильнёв уставился
в пол и спросил меня, как ему теперь поступить. Ведь в любом случае тело, за которым они приехали, принадлежит вам. Я поблагодарил его за деликатность и поспешил заверить, что меня это мало беспокоит. Поступайте так, как вы обычно поступаете, сказал я. А вы покинете этот дом? — спросил он. Я уже какое–то время назад принял решение, однако две–три секунды делал вид, будто раздумываю, а потом ответил: нет, не покину. Если, разумеется, он не будет возражать. Казалось, у Вильнёва отлегло от сердца. Я не буду возражать, напротив, буду только рад, сказал он. Тут раздался звонок, и Вильнёв включил монитор и открыл ворота трупоторговцам, которые не проронили ни слова.Измученный событиями минувшей ночи, Вильнёв даже не встал с дивана. Санитары поздоровались. Мне почудилось, что одному из них очень хочется поговорить, но другой ткнул его в бок, и они спустились за трупом. Вильнёв лежал с закрытыми глазами и казался спящим. Я последовал за санитарами в подвал. Мое тело было наполовину облачено в казенный чехол. Я видел, как они упаковали его, а потом снова засунули в багажник машины. Мне представилось, как оно будет лежать в морге, в холодной камере, пока какой–нибудь родственник или моя бывшая жена не пожелают его забрать. Но не стоит поддаваться сентиментальности, подумал я, и когда машина санитаров покинула сад и исчезла на обсаженной деревьями элегантной улице, не почувствовал ни малейшего укола ностальгии, или печали, или тоски.
Затем я вернулся в гостиную. Вильнёв сидел в кресле и сам с собой разговаривал (хотя я очень быстро понял, что ему казалось, будто он разговаривает со мной). Он обхватил себя руками и дрожал от холода. Я сел рядом с ним на стул, на резной стул с обитой бархатом спинкой, потом повернулся лицом к окну, к саду, к дивному утреннему свету, и решил не мешать ему: пусть себе говорит сколько душе угодно.
Буба
Хуану Вильоро
Город благоразумия. Город здравого смысла. Так называли Барселону ее обитатели. Мне она нравилась. Это красивый город, и, помнится, я освоился там на второй же день (сказать «в первый» — было бы преувеличением), но удача отвернулась от нашего клуба, и люди сразу стали смотреть на нас как–то косо, такое всегда происходит, могу утверждать на собственном опыте: сперва болельщики просят у тебя автографы, поджидают у дверей гостиницы, чтобы поприветствовать, осыпают знаками внимания, но едва ты вступишь в полосу неудач, они сразу же кривят губы: ты, мол, слабак, ты, мол, ночи напролет шляешься по дискотекам, ты, мол, путаешься со шлюхами — ну, вы меня понимаете, люди начинают въедливо интересоваться тем, сколько ты получаешь, прикидывают, подсчитывают, и непременно найдется добрячок, который публично назовет тебя мошенником, а то и в тысячу раз похлеще. Так или иначе, но подобные вещи происходят повсюду, и со мной лично такое уже случалось, но тогда я играл у себя на родине, то есть был своим, а здесь я на положении иностранца, а пресса и болельщики всегда ждут от иностранца чего–то из ряда вон выходящего, ведь для этого их и пригласили, разве не так?
Я, например, как все знают, левый крайний. Когда я играл в Латинской Америке (в Чили, а потом в Аргентине), то в среднем забивал голов по десять за сезон. Здесь же мой дебют прошел хуже некуда: в третьем матче меня подбили, понадобилось делать операцию на связках, и стоит ли говорить, что выздоровление, которое в теории предполагалось быстрым, шло медленно и тяжело. И вдруг я опять почувствовал, что один как перст. Вот чем это закончилось. Я тратил кучу денег на телефонные звонки в Сантьяго и добился только того, что встревожил мать с отцом, которые не могли понять, что происходит. И тогда я решил снять проститутку. Признаюсь честно. Так оно и было. По правде говоря, я всего лишь последовал совету, однажды услышанному от Серроне, аргентинского вратаря. Серроне сказал мне: слушай, парень, если ты не знаешь, как поступить и проблемы тебя гробят, поищи совета у шлюхи. Хорошим человеком был Серроне! В ту пору мне было лет девятнадцать, не больше, и я только что пришел в клуб «Химнасиа и эсгрима». А Серроне уже стукнуло тридцать пять, может — даже сорок, точного его возраста никто никогда не знал, и Серроне, единственный из ветеранов, все еще оставался холостяком. Поговаривали, что не без причины, что с ним не все ладно. Это поначалу мешало мне сойтись с ним поближе. Я был довольно робким, и мне казалось, что стоит познакомиться с гомосексуалистом, как он тотчас захочет с тобой переспать. Короче, как бы оно там ни было, на деле все получилось совсем иначе: однажды я чувствовал себя вконец раздавленным, и он отвел меня в сторону — впервые мы с ним, что называется, разговаривали — и сказал, что вечером познакомит меня с кое–какими девушками из Буэнос–Айреса. Никогда не забуду наш с ним тогдашний поход. Квартира находилась в центре, и пока Серроне сидел в гостиной, выпивая, и смотрел ночную программу по телевизору, я впервые в жизни лег в постель с аргентинкой — и депрессия моя начала улетучиваться. На следующее утро, возвращаясь домой, я знал, что все будет отлично и что карьера в аргентинском футболе еще принесет мне много славных побед. Депрессий не избежать, думал я про себя, но Серроне указал мне отличное средство, как с ними бороться.