Шмель
Шрифт:
Вике нужно было идти. Она оставила мне ссылки на чаты для волонтеров и сказала: «Нам всегда нужны люди, пусть даже на мелкие задачи». Я шла по улице и гипнотизировала кнопку «вступить»: в чате были сотни человек. Мне хотелось стать частью этого, но я знала, что сделаю им всем только хуже, а себя сведу с ума. Я удалила Викино сообщение.
Сегодня день мытья головы. Я старалась делать это реже – раз в три или четыре дня, чтобы, как советовала женщина из видео, поменьше тревожить волосы. Иногда получалось мыться в тишине, но сегодня все смешалось: работа, вакансии, Вика, волонтерство. В ванной машинка неторопливо стирала вещи Юлианны. Я долго выбирала, что послушать, включила лекцию про Хиросиму, села на корточки в душе, так, чтобы холодная вода не стекала по спине, и аккуратно намылила голову. В руках осталось много волос, но это потому, что я уже три дня не расчесывалась, только собирала заново пучок по утрам. Я завернула волосы в полотенце и еще немного постояла под водой. Один из самолетов, с которого кидали
Из кухни тянуло жареными овощами и соевым соусом. Юлианна каждый день ела одно и то же, она была неваляшкой, удерживалась в любых условиях благодаря своим ритмам, туда-сюда, никаких отклонений. Я осмелела и зашла к ней.
У тебя всегда так пахнет вкусно.
Ой, спасибо, я наготовила на целую ораву. Хочешь?
На это я и рассчитывала. Я села за кухонный стол, спросила, не нужно ли помочь, и, чтобы заполнить тишину, стала рассказывать про Вику. Я сказала, что мои знакомые сейчас делятся надвое. Одни считают, что в стране остались только люди с песьими головами: они же первыми присылают репосты самых страшных прогнозов, раз в месяц пишут беспокойные «как ты?» и выкладывают много сторис, которые отсюда выкладывать нельзя. Другие полностью отрицают происходящее: ничего не слышу и ничего не чувствую, все как раньше, только менее удобно и мобильно. Я сказала, что Вика не относится ни к кому из них, – она умудрилась остаться в серой зоне, пошла на компромиссы, чтобы делать то, что считает нужным, потому что у нее есть эта уверенность – будто она знает, что сейчас вообще нужно. Юлианна ответила: «Странно, что тебя это удивляет. Черно-белая концепция мира очень инфантильная». Я знала, что она права, но зачем-то стала спорить. Я долго говорила Юлианне про совесть и молчание, про литературу, цензуру и историю, про абсолютное зло, которому можно будет задавать вопросы только после того, как оно будет обесточено. Она тщательно пережевывала собу с брокколи и улыбалась. Мне хотелось залезть в эту улыбку, как в спальный мешок, пошарить внутри, переночевать, вспороть, выпотрошить, понять. Будь Юлианна мужчиной, я бы совершенно точно влюбилась, нюхала бы ее подушку и прислушивалась, не приходит ли кто-то к ней в комнату. Значит, все, что я себе наобещала, – все эти эксперименты по узнаванию себя, весь этот последний месяц, одинокий и будто бы успешный в одиночестве, – все это случилось не потому, что я захотела и смогла, а потому, что мне повезло – никто не подвернулся. Не к кому было прицепиться. Юлианна сказала: «У меня тьма историй. Многие сейчас возвращаются, тоже интересно узнавать – как, почему, через что они там пройти не смогли». Меня бесила ее нейтральность и готовность принять все что угодно. Я уже это видела.
Когда мама говорила, что придет с работы через час, я переводила ее часы на свои. Час – это час и двадцать минут. Или час – это семьсот двадцать раз досчитать до пяти. Или час – это восемь женщин, похожих на маму, прошедших во дворе за окном, и двенадцать – на маму непохожих. Часто мои переводы не срабатывали: ее не было час сорок, два часа, два часа и шесть минут, и я понимала: что-то случилось, но не знала, что именно, и приходилось хорошенько подумать и поупражняться в фантазии, чтобы перебрать все варианты.
Когда на деревьях во дворе еще были листья, мама плакала три вечера. Плач не должен был отвлекать ее от работы, приготовления еды, решения моих примеров по математике, размазывания крема для лба по лбу и крема для носа – по носу. Это был тихий, невнятный плач, непонятный ни ей, ни нам, тем, кто смотрел на него. Она говорила: «Не могу поверить, такая молодая». Я не могла поверить, что пятидесятилетнего человека можно называть молодым. Я могла поверить, что на ее подругу упала маршрутка, пока та ждала автобус на остановке. Других смертей я не знала, и эта не казалась мне необычной.
То же самое случилось с мамой. Еще одна маршрутка перевернулась – именно в тот момент, когда мама ждала автобус, чтобы ехать ко мне. Я не знала, как молиться, поэтому повторяла про себя: «Умоляю, умоляю, умоляю» и сжимала карманную иконку с пыльной верхней полки. Если сказать «умоляю» нужное количество раз, маршрутка отпустит маму и она появится во дворе и окажется моей мамой, а не чужой женщиной в дубленке. Я никогда не знала точного количества, но очень старалась. И угадывала.
Мама появлялась, и от нее пахло холодом и любезностями, а улыбка у нее была такая же, как плач: непонятная никому. У меня никогда не получалось просчитать, чему она улыбается и правда ли хочет улыбаться – или считает, что так нужно. Мама говорила: «Ты умная девочка, и я тебя люблю». Я думала: «Она говорит так, потому что прочитала об этом в синей книжке с толстым ребенком на обложке». Она говорила: «Я купила тебе новый комбинезон». Я думала: «Она купила его, потому что женщина с работы купила дочке такой же». Мама
много говорила, но все слова ее были как вода с осевшей мыльной пеной. Я вслепую шарила в них рукой и боялась потом тереть глаза.Чем старше я становилась, тем больше думала о маме и тем меньше ее понимала. Мама усложнялась, из закрытой коробочки превращалась в игрушку-лабиринт с крохотным серебряным шариком, и нам угрожала любая разлука, любой человек между – будь то соседка или моя бабушка с белыми волосами и тяжелыми звенящими сережками. Она вернулась из далекой страны, где все одевались «наперед», и жили «наперед», и рассказывали об этом бабушке, а она передавала нам, подругам и мужу, и никто не мог понять, как это, – потому что здесь «наперед» еще не наступило. Мама привела меня к ней, чтобы оставить на день, а я сказала, что ни за что не обниму ее и ни за что не останусь. И мама все повторяла: «Неужели ты забыла бабушку», и я видела сквозь слезы, что бабушка тоже хочет заплакать, а сережек на ней сегодня нет и звенеть нечему. Мне хотелось схватить ее за ноги, как хватают за ноги своих бабушек дети, с которыми мы играем на площадке. Но в затылке жужжало: «Это не она, не верь ей, ты не знаешь, не отпускай маму». Я вспоминала картинки из книжки про Синюю Бороду, которую отец привез из командировки, как только я научилась читать. Я думала: «Не зря мне это попалось. Будет так же. Запрет меня в подвале». Бабушка в тот день тихо сказала, что все в порядке, и закрыла за нами дверь, мама в тот день не пошла на работу, и до следующего утра от нее пахло чужими духами из далекой страны, потому что она, в отличие от меня, согласилась обнять бабушку.
Во втором классе я не дождалась маму после уроков и сама дошла до дома. Не знаю зачем – я просто пошла. Я сидела на лавочке у подъезда и ждала ее – у меня не было ключей. Я знала, что мама появится, – куда еще ей было идти? Я сидела, и внутри было тихо, и старушки-соседки выходили из подъезда и здоровались со мной, а я с ними – нет, и когда они уходили, их запах оставался надолго.
Мама пришла. Я так хотела, чтобы она была рассерженной, или взволнованной, или напуганной. Мама только улыбалась. Она сказала: «Ничего себе, как это ты дошла, Верун». А я подумала: «Мне конец». Я не хотела думать об этом, но подумала. И мама сказала: «Можешь, оказывается». С тех пор я ходила в школу одна и одна оттуда возвращалась. Больше не надо было высматривать никого из окна, сидя на лавочке рядом с вахтершей. Я потеряла маму и была виновата в этом сама.
По телевизору в частном доме в Красноярской области, где за пару месяцев до нашего приезда полосатая кошка родила разноцветных котят, двоюродный брат показывал мне «Пилу». Я помню батарею, и помню крик, и помню ногу, и помню пилу. Я сидела так, чтобы он видел, что мое лицо не закрыто, но так, чтобы он не замечал, что закрыты глаза. Я говорила сама себе: «Умоляю, умоляю, умоляю». Пришла бабушка с черными глазами и красными длинными бородавками на шее и отчитала брата, дала ему подзатыльник, выключила ДВД-приставку из сети – кнопками не умела. Я повторяла: «Умоляю, умоляю, умоляю». Если то, что я видела, случается с людьми, значит, то же может случиться и с мамой.
Через несколько дней по телевизору, по которому мы смотрели «Пилу», показали танки. Мама говорила: «О господи» и слегка улыбалась. Я не знала, радуется она, расстраивается или молится. Я пыталась заглянуть ей в глаза, но внутри так жужжало, что я не могла сосредоточиться. Я думала: самое важное – это танки и очень причесанная ведущая новостей. Меня причесывали точно так же для отчетных концертов на танцах. Папу теперь заберут на войну: что думает об этом мама? Понимает она вообще? Я решилась спросить: «Война начинается?» И мама сказала: «Это не у нас». И бабушка с черными глазами сказала: «У тебя дядька по деду, отцу маминому, грузин. Царствие ему небесное». Я не хотела отпускать в царствие небесное папу – скорее просто потому, что без него мир угрожал бы маме еще больше.
Я подумала: мама ничего не понимает, ей кажется, что есть какое-то «не у нас» и оно далеко, но я-то знаю, что война – это война для всех, как только о ней объявили по телевизору. И если на войну заберут хоть одного папу, то за ним пойдет колонна из пап, и каждый папа из каждого дома пойдет на войну для всех, а когда папы закончатся, придут за мамой.
Больше телевизор в те дни не включали. А когда включили в следующий раз, войны в нем уже не было. И не было войны ни для кого, и ни один папа не ушел из дома.
Мне захотелось перевернуть тарелку с недоеденной лапшой и разозлить Юлианну. Чтобы она наорала на меня, выкинула вещи, написала обо мне гневный пост в группах по поиску жилья, чтобы ей пришлось признаться, что она думает обо мне на самом деле. Мне захотелось переночевать под ее кроватью. Вместо этого я сказала, что мне очень вкусно и я доем в комнате, потому что есть больше не хотелось, а оставлять и тем более выкидывать еду у нее на глазах было стыдно.
В углу комнаты до сих пор громоздился кучей вещей чемодан. Я разобрала их, сложила в пакет те, что нужно постирать, а остальные разложила и развесила в шкафу. Я выбросила все чеки и ненужные бумажки со стола, сделала башенку из грязных тарелок – помою их, когда Юлианна уйдет с кухни. Ромашки засохли, свернулись в маленькие белые шарики и мгновенно отпадали, если их задеть, поэтому я переставила вазу на подоконник. Стол был чистым, а я была сытой и готовой к работе. Я открыла ноутбук.