Шопен
Шрифт:
Подорванная было дружба, которая на Майорке подверглась чересчур суровым испытаниям болезнью и одиночеством, весьма поокрепла в Ногане. Тут порою бывало весело. Шопен вспоминал молодость, комедийки и импровизированные представления. Игры, забавы, прогулки с его участием удавались на славу. Но когда он запирался в своей комнате, когда целыми днями не перекидывался ни с кем словом, настроение всех собравшихся падало, веселье улетучивалось. Это были трудные минуты для хозяйки Ногана, но наверняка гораздо более трудными они были для самого Шопена. Он становился все более хмурым, а одиночество, может, более всего тяготило его тогда, когда в Ногане бывало так весело. Пение Полины Виардо, «бесконечные» беседы с Эженом Делакруа и часы лихорадочной работы над лучшими произведениями — поистине счастливые дни этих летних месяцев в течение долгих шести лет. Возвращения в Париж — словно бы перерывы в этой настоящей жизни, какой была свободная волна творчества в Ногане.
Эта семенная атмосфера, по которой так тосковал всю
Приезд сестры был счастьем, от которого голова шла кругом («un bonheure `a faire perdre la t^ete», — как писал Фридерик мадемуазель де Розьер), и, разумеется, отразился не только на самочувствии Шопена, но наверняка и помог замазать трещины, исподволь покрывавшие с таким трудом выстроенное здание совместной жизни двух художников, в которой было столько искусственного.
Счастье это прошло, как сон «Ch`ere mademoiselle de Ro 'i`eres, ainsi nous avous r'eve'e d’avoir du Louise» [94] ,— так начинается письмо Шопена из Орлеана, куда он проводил Людвику и где с нею простился. Но след этого счастья остатся надолго.
94
Дорогая мадемуазель де Розьер, итак, нам снилось, что мы видели Людвику. (Прим авт.)
«Милая Людвика, — писала мадам Санд сестре Шопена спустя несколько недель после ее отъезда, — можешь вообразить себе, какие страдания причинила Фридерику разлука, но здоровье его довольно таки хорошо выдержало это испытание. В конце концов ваше хорошее и угодное богу решение принесло свои плоды. Оно очистило его душу ото всей горечи, оно сделало его сильным и храбрым[ подчеркнуто мною]. Когда изведаешь столько счастья за месяц, невозможно, чтобы от него ничего не осталось, чтобы многие раны не затянулись и чтобы не обрести новых надежд и не укрепить веры в бога. Уверяю тебя, что ты лучший врач, которого он встречал когда-либо, ведь достаточно только заговорить о тебе, чтобы вернуть ему охоту к жизни. А ты, моя дорогая, моя хорошая, как удаюсь тебе это долгое путешествие? Я уверена, что, несмотря на все развлечения, какие муж хотел доставить тебе в дороге, истинную радость ощутила ты только тогда, когда оказалась со своими детьми, с матерью, с сестрой. Так предавайся же великому этому счастью, что можешь снова прижать к груди самые святые для твоего сердца существа, порадуй их после столь долгой разлуки, рассказывая, сколь много доброго сделала ты для Фридерика. Скажи всем им, что я тоже люблю их и что жизнь отдала бы за то, чтобы в один прекрасный день собрать их всех вместе с ним под своей крышей. Скажи им, как люблю я тебя, они лучше тебя поймут это, ты ведь и сама, может, не знаешь, какая ты. От всей души обнимаю тебя, а также твоего мужа и детей».
Сколько же доброты было в душе этой благородной Людвики, если ее окружала такая атмосфера безмятежности и покоя, если она смогла затронуть лучшие струнки души мадам Санд, что проявилось в этом письме; если она была лекарством от горечи и отвращения к жизни, если она залечивала старые раны! Решительно, Людвику не оценили до сих пор по достоинству!
Никогда не говорят о влиянии Шопена на литературную работу Жорж Санд, а ведь такое влияние — и влияние благотворное — должно было быть. Оно сказалось на наиболее значительных сочинениях ма дам Санд, на ее романах из жизни народа. Наиболее долговечный драгоценный камешек ее творчества, роман из народной жизни «Чертово болото», — связан с воспоминаниями о семье Шопенов. Его рукопись мадам Санд подарила Людвике, а под заглавием написала: «Моему другу Фридерику Шопену». Делакруа, восхищенный этим романом, пишет в Ноган; «Это один из ваших шедевров, моя дорогая, да и то наиболее совершенный: красиво и просто!» Вот именно! Не обязана ли этой простотой, с таким трудом дававшейся ей ранее, мадам Санд Фридерику? «Вы хорошо придумали, — продолжает Делакруа, — посвятив
это Шопену!»Во всяком случае, и это прекрасное произведение связано со счастливыми днями пребывания Людвики в Ногане.
Долгие месяцы живет Шопен воспоминаниями об этой встрече. В этом он нуждался более всего. Он пишет Франшомму: «Часто думаю о последнем нашем вечере, проведенном с моею дорогой сестрой. Как же она была счастлива, что может послушать тебя!» Шопен высылает вслед сестре какие-то песенки, книжечки, открытки, которые должны догнать ее в Вене и Кракове.
«…Часто вхожу [в вашу комнату] и ищу, не осталось ли чего после вас, и вижу только все то же место у дивана, где мы пили шоколад, да рисунки, которые Каласанты копировал. Больше от тебя [Людвика] осталось в моей комнате: на столе лежит твое вышивание этого башмачка, завернутое в английскую промокательную бумагу, а на фортепьяно маленький карандашик, который был у тебя в бумажничке, а теперь преотлично мне служит».
Грустные, жалкие сувениры! Какая же тоска поселилась в этом покинутом сердце!
Год спустя он еще пишет о парижской иллюминации: «В нынешнем году не так, как видели в прошлом Енджеевичи, должно быть иллюминировано».
Но этого бальзама с родины хватило ненадолго. Все больше трещин появляется на этой стене ненастоящего счастья. Главной тому причиной было неопределенное положение Шопена в доме Жорж Санд. Он не муж да и не любовник уже. С каждым годом, по мере того как подрастают дети мадам Санд, становится все яснее, что он и не ребенок. Он словно бы член семьи и присваивает себе определенные права, на которые претендует хозяйка. Для взрослого Мориса он лишний нахлебник, который его раздражает и злит. Для взрослой Соланж…
Вот именно — Соланж… Ей восемнадцать-девятнадцать лет. Все в ней уже говорит о той красоте, которой ей предстоит блистать в эпоху Второй империи. Сформировался и ее характер, отличавшийся чудачеством, упрямством, вспыльчивостью и свойственной юности бравадой. Присутствие в Ногане этой молоденькой девушки не могло быть для Шопена безразличным. Морис оскорблял Шопена, Соланж, ссорясь с Шопеном, показывая ему свои коготки и зубки, облекала свои наскоки в форму полуфлирта. Игра становилась опасной.
Кто-то сказал: «Великие чувства начинаются с возвышенных слов и кончаются низкими поступками». Положение в Ногане становилось все более запутанным, а Шопен не мог смотреть на это спокойно. Неизвестно, был ли Шопен только сторонним наблюдателем или же видел все эти события глазами Соланж. А она ненавидела брата и ссорилась с ним по любому поводу. Нередко дело осложнялось «материнским характером» Жорж Санд; она взяла на воспитание молоденькую кузину, Огюстин Бро, красивую девушку, с которой флиртовал Морис. В Огюстин был влюблен молодой художник Теодор Руссо, но Соланж разбила их свадьбу, открыв Теодору глаза на отношения Огюстин и Мориса. Одним словом, грязь, грязь и полумещанские дрязги, которые должны были очень коробить Фридерика. Мадам Санд не разрешала ему вмешиваться в эти дела; она давала ему понять, что его это не касается, что он человек чужой. Вскоре к этому примешалось и замужество Соланж, которая буквально накануне подписания брачного контракта с молодым соседом переменила решение, обвенчавшись с заурядным поклонником ма дам Санд, скульптором Клесинжером. В истории с этим замужеством Шопен выказал куда более рассудка, нежели мадам Санд; он был против, но раз уж дело было сделано, он признал факт свершившимся и старался поддерживать с молодой четой нормальные отношения. Мадам Санд обидевшись на него за это, устраивала ему возмутительные сцены. Автор «Лелии» и Морис вели против Соланж и ее запальчивого мужа настоящую войну.
Шопен покинул Ноган в ноябре 1846 года — еще перед этими грустными событиями. Ничто не предвещало, что он уже никогда не возвратится в этот дом, который сыграл столь большую роль во всем его творчестве. Препирательства по любому поводу с Морисом, домашние дрязги — даже из-за слуг — осточертели Шопену. Но прежде всего он почувствовал, что мадам Санд уже сыта им, что он попросту начал ее тяготить. О любви давно уже перестали говорить, дружба в лучшем случае была сомнительной. Сердечный тон Шопена давно превратился в полную горечи иронию.
«Что же утренней зорьки [95] касается, то вчера большой был туман, сегодня же ожидаю солнца…»
«Все ее превозносят: небедна, благодетельна — вместо расходов на свадьбу дочери раздала 1000 франков беднякам своего прихода, как у нас говорят. Только говорит иногдa неправду, но это позволительно романисту…»
С одной стороны, вот эта привычка «романистки» не говорить правды, а вернее сказать — пеленать правду в бесконечные и прекрасно построенные фразы, и наверняка была причиной разрыва с Шопеном, с другой же стороны, она скрывала эти причины, изображая их в совершенно ином свете, — по мере того как сама мадам Санд начинала верить собственным словам и прикрывать этими словами свои поступки. Слово и перо заносят ее; Шопен с горечью понимал это, когда писал родителям: «в наших взаимоотношениях пера не достаточно». Для нее пера или фразы было достаточно.
95
Намек на имя мадам Санд — Аврора. (Прим. авт.)