Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
Я поблагодарил его.
— Желаю добра, — кинул он вслед и, поплевав на окурок, снова с удовольствием застучал топором.
В сарае было душно и полутемно: окно завешено старым женским халатом, только в дырку от кармана пробивался яркий свет с улицы.
Черновцов лежал на ржавой железной кровати "с разговорами". По нему, как по покойнику, ползали зеленые мухи. Он дергал бровями, щекой, но не шевелился и глаз не открывал. Вся левая половина лица была под громадным странным синяком: в клетку, с красными полосками крест-накрест. Будь у него побольше голова, на этом синяке
Вдоволь налюбовавшись, я постучал Черновцова в грудь костяшками пальцев:
— Вставайте, граф.
Он приоткрыл один глаз и поморщился, ворочая глазом, оглядел меня сверху донизу. Рассматривая мои туфли, он приподнял голову и снова, закрыв глаза, обессиленно уронил ее на подушку. Наконец с трудом произнес:
— Ну?
— Глаза-то открой.
— Не могу. Голова, понимаешь, трещит от света.
— Это не от света. Не надо было вчера мешать.
Черновцов оживился:
— Я не мешал. У меня всегда так — глаза на другой день режет. Совестливый я, понимаешь? А мешать — не мешал. Водку пил, врать не буду. И красное пил. Потом обратно вроде водку. Но не мешал. Все своим чередом шло.
Спотыкаясь о разбросанные сапоги, я подошел к окну и сдернул с гвоздей халат. Черновцов вскрикнул и резво повернулся на живот, пряча голову в подушку.
— Садись, — не поворачивая головы, простонал он. — Раз пришел садись. Стулу вон возьми, хорошая стула.
"Хорошая стула" оказалась с дыркой вместо сиденья, поэтому я откинул одеяло — Черновцов подобрал ноги — я присел на доски кровати.
— Жестко спишь, — сказал я, закуривая.
— Зато от рахита помогает. — Он потянул носом запах сигаретного дымка и, зарывшись в подушку, опять одним глазом с интересом посмотрел на меня.
— Ну?
— Где ты ночевал во вторник?
Глаз закрылся.
— Не понял, — признался я.
— А ты кто такой? Общественность? Милиция?
— Нет, я журналист, пишу на темы морали. Как раз с этой стороны нашу газету заинтересовал твой светлый облик.
— Хе, журналист!
— Что, не похож?
— Не-а. — Он пренебрежительно дернул плечом. — Это еще посмотреть надо, какой ты журналист.
— Ну, ладно. Где все-таки ночевал-то?
— Не помню. — Черновцов решительно отвернулся к стене.
Я встал.
— Как хочешь. Можешь и не говорить, я сам знаю: ночевал ты в музее.
Он вскочил и выставил вперед палец.
— Нет уж! Ты это брось. Не было меня тогда в музее, не было!
— А где же ты был?
— Нигде!
— Кто же тебя так изукрасил? Может, жена?
— Иди отсюда! — Черновцов нагнулся и поднял за голенище сапог. — Иди, иди! Журналист!
Я вышел и оглянулся: окно снова было завешено халатом, и в дырку от кармана Черновцов успел запихнуть скомканную газету.
Ну вот и все, кажется.
Яков хмурился, когда я рассказывал ему о визите Черновцову.
— Сходи, пожалуйста, еще раз к его жене.
— Зачем?
— Тут у меня немного не сходится. Постарайся узнать, кто его бил.
— Да зачем?
Яков молча смотрел на меня.
— Надо брать его, пока не поздно, — горячился я.
— Сходи к жене, — настойчиво повторил
он. — Тогда посмотрим: брать или не брать.Я вышел, не отказав себе в удовольствии хлопнуть дверью.
— Нажаловался он вам? — устало спросила Нина. — Синяком хвалился?
Я чуть не сел мимо стула.
— Чем же это вы его?
— Авоськой, — тихо ответила она и опустила глаза.
— Не может быть, — удивился я. И сообразил. — Верно, в авоське что-нибудь было, да?
Она потупилась, как примерная школьница, впервые прогулявшая урок, и чуть слышно прошептала:
— Арбуз.
Я отвернулся, скрывая улыбку.
— Ну и как?
— Вдребезги, — вздохнула Нина.
— И не жалко?
— А мы его все равно съели. Он ведь так и остался в авоське, не разлетелся.
— Да я про мужа. Бить не жалко было?
— Чего его жалеть, кобеля? У него сколько баб, и каждая его лупит. А я как-никак законная.
Логично, ничего не скажешь.
— Где он ночевал во вторник, не знаете? Это очень важно.
— Понимаю, — Нина взволнованно пригладила волосы. — Вы, наверное, думаете, что он… тогда был в музее? Нет. Он иногда ночует там, правда. Свекровь заботится. Но в тот раз — нет.
— А где же?
Она низко-низко опустила голову:
— В Званске, в вытрезвиловке.
— Да что ж вы мне голову-то морочите? — не выдержал я. — Это же совсем другое дело получается.
— Конечно, другое, — равнодушно согласилась она. Вам-то — другое, а ему не знаю, что и хуже. Про него и так чего только не болтают. А он ведь смирный. Теперь все узнают, что и в вытрезвиловке побывал. Стыд-то, а?
— Вот это алиби, да? — сказал мне Яков.
— Ты уже знал? — подозрительно спросил я.
— Мы в тупике, Сережка. Дальше хода нет. Ведь все сходилось на Черновцове. — Яков качал головой, будто у него болели зубы. — Знаешь, Серега, это была последняя мысль, которую я выжал из себя.
— Есть еще одна, новенькая. Только что отсюда, — я постучал себя пальцем по лбу.
— Князь Оболенский — гражданин Самохин? — устало улыбнулся Яков.
— Точнее, князь Оболенский — старый граф, Самохин — и…
— Замучил я тебя, — перебил меня Яков. — Тебе уже тени предков мерещатся.
— Зря ты так. Все-таки связь намечается. Очень робко, но настойчиво. Не перебивай, пожалуйста. Афанасий получил в Московском архиве письма графини, я видел их копии…
— Ну и что? — усмехнулся Яков. — Графиня передает в них приветы Самохину?
— Косвенным образом. Графиня взволнованно пишет о том, что Оболенскому угрожает опасность, но она бессильна предотвратить ее: муж ревнует к князю и не доверяет ей. Ты понимаешь: значит, кроме ревности, у графа были еще какие-то причины ненавидеть Оболенского.
— Какие?
— Точно не знаю. Но в письмах самого Оболенского есть одно интересное место, где он грозится выбить подлую душу из дряхлого тела графа, потому что тот "холуй царской, Иуда, я его завсегда презираю, что выдал тиранам такую милую душу". Кого выдал граф пока трудно сказать, но это факт. И графу, пока не поздно, нужно было принять свои меры. И он их принимает: Оболенский исчез. Наглухо.