Схватка
Шрифт:
— Да что вы мелете?
— То и мелю… Возьмешь ее з собой, а?! А цо потэм?
Оба точно споткнулись в этой бессмысленной путанице попреков, уже сыпавшихся без всякой логики. Куда он сейчас возьмет ее, да и Стефе еще лежать и лежать. Что ж ему, все бросить и сидеть тут ради спокойствия этой упрямой злюки? Он уедет и вернется, может, через полгода, год… Боже мой! Он даже вслух не мог произнести это слово — год, понимая, что оно прозвучит как явность. Просто ему не верят, и тут ничего не поделаешь, разные они люди. У старухи свои понятия, свои взгляды,
— Стефа поеде к ойтцу, там подмога, там свои, ей учиться треба, а не рейдувать за бандитами. Она ж еще дитя, семнадцати нема. Вы то розумеете?
«Может, ты и права», — подумал он с обжигающей трезвостью и горько усмехнулся. Что ж, верно. У него ни кола, ни двора, будущее — туманно, жизнь в общежитиях. Вправе ли он?.. А там у Стефы все же будет семья и какой-никакой — отец…
И все, что еще минуту назад казалось просто и ясно, вдруг обернулось темным тупиком.
— Ходьте, ходьте, Анджей, дай вам бог…
— Мам, — донесся слабый голос, — кто там?
Женщина неистово замахала руками, и эти руки оттолкнули его, не коснувшись, точно тугая воздушная стена, яростно надвигаясь, оттирала Андрея к выходу.
Он схватил ее сухие запястья и, сам еще не сознавая, что делает, шагнул к порогу спальни. Но еще прежде он снова ощутил ее ладони — на своих плечах и увидел глаза, серые, без дна, в которых плескалась мука.
— Проше вас, як мать… як мать…
— Что вы, пани Барбара…
— Проше, пожалуйста, вы старше, мондрей ее… Можде, и вы ей любы, то пройде, то молодость… Не рушьте життя, потом не поправишь. Прошу вас!
— Мама!
Он как-то разом сник и, покорно кивнув пани Барбаре, с тяжелым сердцем вошел в спаленку.
Стефка полулежала на высокой подушке, забинтованная, укутанная в теплый платок, в темной пройме которого лихорадочно блестели глаза. И столько в них было любящего щедрого сияния, что он невольно зажмурился и, присев на край койки, поцеловал ее, ощущая на губах теплоту мокрых ресниц.
Все, что было потом — жаркий шепот, прикосновения руки и этот сияющий свет под козырьком платка, — казалось сном.
— Анджей, я тебе цо-то хочу мувить… — Она вся вспыхнула, даже платок ее, касавшийся его щеки, казалось, взялся огнем… — Нет-нет, потом, кеды вернешься… Ты ж вернешься…
— Да, Стеф, да… да… — выдыхал он пересохшим горлом, — и я скажу, все будет хорошо, все хорошо.
— А кеды?
— Когда отпустят. Когда очистим леса…
— Чистильщик ты мой…
— А сейчас спи…
— Так прентко?
— Тебе надо отдыхать. А то мать там нервничает… И лечиться. А я приеду. Обязательно приеду. Как же иначе…
— Анджей!
— Стеф…
— Ты еще зайдешь перед отъездом?
— Конечно! — Еще мгновение — и он не выдержит, разревется, как баба.
— Береги себя, Анджей.
— Но я еще зайду.
— Будешь беречь?
— И ты… Помни меня.
— Езус Мария! Я и так ни минуты без тебе. Мы все время вместе, правда?
— Правда. Прощай.
— Я буду чекать.
Довидзення… Анджей!…— Душа человеческая — загадочный сфинкс…
Сердечкин отдернул занавеску, и в купе хлынул рассвет.
— Кажется, все выгорело, в пепел, ан, глядишь, проклюнулся росток. И нежность приходит, и тепло, и доброта. Значит, жив человек. Конечно, бывает иначе. Всяко бывает…
«Это он об Анечке», — подумал Андрей, глядя на убегающую за окном равнину в березовых перелесках над проблесками речных петель. От солнечных бликов рябило в глазах, провода мчались наперегонки с поездом, словно по невидимым холмам, вверх — вниз, и снова взлетая к небу.
Было странно слышать от постаревшего Ивана Петровича тихие эти, древние как мир, излияния. Время от времени он застенчиво потирал переносицу, и этот жест щемяще напоминал былое, давно ушедшее, куда они вместе по воле судьбы возвращались теперь на короткий срок.
В московском крутеже даже самые близкие люди с трудом вырывают время для встреч. Андрей же виделся с Сердечкиным довольно часто. Когда текучка, казалось, уже съедала начисто и от редакционной беготни кружилась голова, он, словно повинуясь некоему импульсу самозащиты, уезжал на край области, в заводской городок, к Сердечкину — встряхнуться. И удивительно, у обоих находился досуг походить по лесу, скоротать зорьку на реке.
Однажды, когда они сидели над застывшими удочками, Иван Петрович рассказал ему о трагическом конце Анечки — она погибла в сожженном доме дружка-партизана, с которым бандиты свели напоследок старые счеты.
Познакомился Андрей и с новой хозяйкой дома, худенькой, озабоченной Александрой Ивановной. Врач скорой помощи, которую супруг в шутку называл «моя скоростная», чем-то неуловимо напоминала Анечку, тихостью своей, что ли, насмешливой снисходительностью, в которой ощущалось что-то совсем материнское.
Мир да любовь — это было заметно — прочно поселились с ними, а иначе у Сердечкина и быть не могло. Он был создан для того, чтобы согревать рядом живущих. Саша, провожая его в дорогу, исхлопоталась, укладывая в прозрачные виниловые мешки домашнюю снедь, тщательно подбирая дорожную аптечку.
— Не забудь корвалол — перед сном тридцать капель, с ложкой меда. Мед в пластмассовой баночке. Запомнил?
— Постараюсь.
— Горе луковое…
— Хорошо иметь домашнего врача, — шутил Сердечкин.
А Андрею все помнилась Анечка. Быстроглазая, веселая полковая медсестричка… Да, все возвращается на круги своя, а молодость бывает только раз. У него-то так и было.
— Брось хандрить, — сказал Иван Петрович, открывая саквояж. — Все зависит от человека. Сам он себе строитель.
— Выходит, просто не повезло.
— Может, и так… — Сердечкин выложил сверток. — Сейчас я тебе курицу Сашину скормлю. А будешь паинькой, получишь рюмку коньяка. Лучшее лекарство…
«Кто здоров, — подумал Андрей, — тому и лекарство не повредит».