Схватка
Шрифт:
Он махнул рукой. И такая искренняя боль и скорбь прозвучали и этих словах, что Нурке стало жаль сына.
— Так ты что, настолько уверен, что я преступник, что даже и выслушать меня не хочешь? — спросил он.
— Да, наоборот, — я все время жду от вас слова, а вы молчите.
Ажимов встал и заходил по комнате. Страшное, как будто предсмертное томление овладело им вдруг. Ему уж не хотелось ни лгать, ни притворяться. Если бы он был один, то, верно, застонал бы от боли.
— Хорошо, я виноват, — сказал он. — Да, я в известный момент струсил и согласился — слышишь ты? — Со-гла-сился, но не больше! Поверил в то, что Даурен, если и не сдался в плен добровольно, то во всяком случае струсил, и не сражался до последнего патрона. Я слушал без возражения и сам повторял эту клевету за другими. В этом моя вина! Единственная! Стой, слушай дальше. Обстановка была такова, что иначе себя я вести не мог. Дело шло о моей голове. А значит, и о твоей голове тоже, мой принципиальный, смелый сын. Сейчас, когда ты
— И все-таки это клеймо, — сказал Бекайдар, добросовестно подумав, — человек при всех обстоятельствах должен...
— Э, заладил, заладил! — с досадой махнул рукой Ажимов. — Что значит при всех обстоятельствах? Каких именно? Истина всегда конкретна! А знаешь ли ты, что даже в уголовном кодексе есть статьи о крайней необходимости и о праве обороны. Знаешь? Люди часто вместо того, чтоб идти прямо, плутают. Почему? Потому, что ли, что человек так устроен, что ему не нравятся прямые дороги? Чепуха, дорогой! Бураны да грозовые ночи сбивают его! Если я и заблудился, то, поверь, не по своей воле. Земля только для астрономов и геофизиков ровный шар, а для остальных это очень бугристое место. И на нем конь, с четырьмя ногами, да и то спотыкается. Помни, пожалуйста, эту пословицу! — и он разгневанно заходил по комнате.
— Хорошо, — сказал Бекайдар, все продумав, — на первый вопрос вы мне ответили. Вы поступили против своей совести, потому что время было трудное. Я об этом судить не имею права, потому что ничего подобного не переживал. Ладно! Остановимся на этом. Теперь второе, о чем я слышал, — Бекайдар подошел к полке и достал книгу в толстом черном дерматиновом переплете. — «Геологическое прогнозирование», — прочел он громко. — «Опыт изучения Жаркынских хребтов». — Эта книга принесла вам мировую славу. Написали вы ее после открытия рудников. Так вот, ходит разговор, что это произведение не ваше, а Даурена Ержанова, что вы воспользовались его докладом и тем материалом, который он вручил вам, уходя на фронт. Скажите, есть во всем этом хоть слово правды?
Нурке устало махнул рукой.
— Вот это называется убил бобра! Никаких записок он мне не оставлял, а доклад этот составил я лично, и он у меня есть. Я завтра его тебе покажу. Им я действительно воспользовался и довольно широко, но, честное слово, ни к твоему Дауке, ни к кому иному это отношения не имеет. Разведывали Жаркынское месторождение мы с Дауреном вместе, и поэтому совершенно не исключено, что он, как и я, догадывался об его огромном значении. Вероятно, даже определенно догадывался. Поэтому вполне возможно и то, что в каких-то работах Даурена, опубликованных в то время, попадутся общие с моими названия, ориентиры, цифры, отдельные соображения. Но это и все! Слушай! — Ажимов положил на плечо сына ладонь и дружески наклонился над ним. — Он просто старый неудачник и завистник. Только и всего. Он вместе со мной бродил по этим хребтам, вот ему сейчас и кажется, что это он их открывал! А ты слушаешь его, мотаешь на ус, не боишься обвинить отца в настоящем преступлении. Ах, как это нехорошо!
Пока Ажимов говорил, он совсем успокоился: так его всегда гипнотизировали звуки собственного голоса, уверенного, спокойного, с округлыми лекторскими интонациями. Кроме того он знал: отрекаясь от всего, он ничем не рискует. Тайна известна только одному Еламану, а он скорее умрет, чем расскажет правду, «расколется», — как выражался он. Что ж касается того, что сын ему бросил в лицо такое обвинение, — то ведь он ждал его давно и ответ свой подготовил тоже давно, и хорошо, наконец, что такой разговор состоялся. Теперь сын не может уже сказать, что он от него уклонился. И, сообразив все это, Нурке добавил:
— Нет, уж если ты во всей этой истории хочешь отыскать преступника, то лучше всего обратись к самому Даурену. Вот он — настоящий преступник.
— Как это? — вскочил Бекайдар.
— А так, дорогой! — очень просто, ласково и ядовито ответил Ажимов. — Натравлять отца на сына — это одно из самых тяжелых преступлений на свете! Ты, надеюсь, хоть этого-то не станешь отрицать, а! И кто же идет на такие преступления? Да вот такие старые неудачники, причем и ему обидно, что другим повезло. Ведь они как рассуждают? Раз мне плохо, так и всем пусть будет плохо! Раз у меня нет, то отними, боже, это же и у другого. И отнимают чужую славу, чужое открытие, чужого сына. — Голос Ажимова вдруг обрел силу. — А ты, друг мой, надо тебе сказать, ведешь себя далеко
не как мужчина, а тем более, не как джигит. Собираешь сплетни, ввязываешься в интриги против отца! Врываешься ночью в его дом с какими-то глупыми подозрениями! Требуешь ответа на какие-то чрезвычайные вопросы! Разве так поступают мужчины?! И кто тебя толкает на все это?! Девчонка, которая тебя же публично отхлестала по физиономии! При доброй сотне друзей отхлестала! Уйти со свадьбы! Боже мой! Да такого в казахской степи не слышали триста лет! И ты не только простил, ты допускаешь, что эта красивенькая стерва вконец ссорит тебя с отцом. Да что ссорит! Прикажи она меня зарезать — ты зарежешь! Уверен, зарежешь и не задумаешься! А этот старый прохвост, эта колымская лиса, сволочь эта...И Ажимов вдруг так ударил кулаком по столу, что задребезжала посуда.
— Ложь это! — крикнул Бекайдар и вдруг расплакался. — Ложь, ложь, ложь... и как вы можете!.. — И он бросился из комнаты, хлопнув дверью.
А Ажимов вздохнул, покачал головой и зашагал по комнате. Он чувствовал себя очень твердым. Жив Даурен или нет, будет ли он молчать или не будет, но единственный первооткрыватель Жаркынской меди — Нурке Ажимов, и переиграть этого никому не удастся! В этом он был уверен.
13
Но точно ли, что так уж никому? Через три дня после юбилея Жариков выехал в Алма-Ату. Как прекрасна столица Казахстана ранней осенью! Солнце по-прежнему сияет с голубейшего прозрачного неба, но уж нет той тяжелой иссушающей жары, которая нависает над городом в июле и августе. Легкий ветерок гуляет по просторным улицам, и кажется — это кто-то шелковым платком провел по твоему лицу. А кругом багрянец и золото. Деревьев много — они все высокие и стройные. Разноцветные листья их — лимонно-желтые, карминно-красные, насыщенного винного цвета — так и горят на солнце. Но особенно хороша Алма-Ата утром. Солнце еще не встало, и длинные прямые улицы как бы наполнены легчайшим голубым туманом. И как через прозрачное стекло встают высокие, багровые канны, золотисто-кровавые листья винограда, алые и белые розы, кремовые, лиловые, желтые астры.
Взглянешь на эту роскошь цветов, оттенков и форм — и сразу становится радостно на душе. Город еще спит, магазины закрыты, но все богатство осени рдеет на его витринах. Огромный расписной апорт, весь в кровеносных жилках, пятнах и подтеках, кисти желтого, зеленого и лилового винограда, горы арбузов — полосатых, как зеленые зебры. Кажется, идешь не по городу, а по сказочному царству, где все дома пряничные и карамельные.
«Хорош, хорош мой родной город ранней осенью! — После саятских пронизывающих ветров и мертвенно-серых безжизненных пустынь Алма-Ата показалась Жарикову чудесным садом. — Да, вот какие еще места бывают на свете, — подумал он, — я то...»
Именно в этот ранний час он вышел из гостиницы «Казахстан» и пошел по городу. В учреждение ему надлежало явиться ровно в десять, но он решил прогуляться. Прошел оба парка, посидел в затененных аллеях, посмотрел на гигантские белые акации с огромными кроваво-бурыми лакированными иглами, дошел до резвой Алматинки и посмотрел, как она грохочет по камням и бьет фонтанами около порогов, послушал, как журчат арыки, посидел около памятника Абаю — он очень красив, когда на него смотришь несколько издали, тогда фоном ему служат горы — сизые, голубые и белые вершины Ала-Тау, поросшие горными лесами, а точно в назначенный час он взбирался по той самой лестнице, которая однажды в недоброе утро так запомнилась Нурке. Только теперь лестница эта была иная, и все вокруг нее было иным: ступени, покрытые ковром, стены небесно-голубого цвета, распахнутые в прохладное алма-атинское утро окна — все было иное. Людей было уже достаточно и они разбрелись по всем этажам. Около каждой двери стоял диван и на каждом диване сидели люди. Жариков легко взбежал по лестнице. Он генерал, но он очень редко делает что-нибудь солидно и медлительно — только когда знает, что на него смотрят со стороны, а так движения его быстры и раскованы — он легок и стремителен, как юноша. «А все-таки безобразие, что здесь нет лифта, — подумал он, останавливаясь на четвертом этаже, глядя наверх, — и лестница какая неудобная! Крутая с мелкими ступенями».
Нужную дверь он нашел сразу. Она была обита красным дерматином, и на ней висела дощечка «Управляющий трестом». Дощечка черная, а буквы легкие, голубые. Во времена Еламана дверь была черная и буквы черные. Еламан не любил легкомысленных тонов. Все в его кабинете должно было походить на хозяина: мебель, обои, надписи.
По кабинету гулял легкий утренний ветерок. Прямой луч солнца лежал на паркете и казался прозрачной лужицей света. Жариков поднял голову и встретился с глазами Ленина. Слегка прищурясь, вождь смотрел на посетителя и улыбался. Он был очень прост — этот вождь простых мужественных людей, и почти так же прост был и человек, сидящий за столом. Он поднялся и пошел навстречу Жарикову. На нем был легкий костюм из серого коверкота («Не забыть спросить, где он покупал такой, — быстро подумал Жариков, — если в Москве или Ленинграде, напишу друзьям, пришлют») и голубая сорочка с расстегнутым воротом. И на ногах что-то очень, очень легкое, почти домашние туфли. А волосы у человека были густые, пышные, как их раньше называли — поэтические.