Сила обстоятельств
Шрифт:
Мадрид наскучил Олгрену, и мы с ним улетели в Севилью; деревья в ослепительно фиолетовых цветах нарушали суровость ее улиц. В Триане в захудалых дансингах с потолками, украшенными бумажными гирляндами, мы каждый вечер слушали хриплые рыдания фламенко. В Малаге мы снова встретились с Гойтисоло и его другом В., фотографом, который отвез нас на машине в Торремолинос. Гойтисоло знал множество историй о педерастах и светских дамах, населяющих летние курорты. Ночевали мы в портовом городке, где беленные известью и крытые нарядной черепицей дома располагались ступенями на холме, сверху донизу. «Чем больше обветшало все внутри, тем старательнее белят стены снаружи», – заметил Гойтисоло, когда мы прогуливались там утром. И в самом деле, на улицах нам встречались голые ребятишки, а внутри виднелись грязные помещения. В верхней части деревни Олгрен сделал фотографии. «Да, вам это кажется живописным, – проворчала какая-то женщина, – а каково, если приходится подниматься и спускаться целый день!» Все источники воды находились у подножия холма. И когда на следующий день в Альмерии Олгрен решил сфотографировать квартал троглодитов, людей, живущих в пещерах, я не пошла с ним. Гойтисоло хотелось вновь увидеть здешние места и их жителей, а я вместе с В. поднялась в верхнюю часть Алькабасы, удивляясь тому, что, дважды пересекая город, не обратила внимания на эти сады и террасы, их яркие цветы, их ощетинившиеся, чешуйчатые, несуразные кактусы. В. тоже фотографировал, но только с телеобъективом, продырявленные обрывистые берега, нищенское население, сновавшее туда-сюда по почти отвесным тропинкам. Потом была восхитительная дорога на Гранаду через красные, охровые, золистые, вздувшиеся земли. Три дня я провела с Олгреном, созерцая Альгамбру. Испания вытеснила из его сердца Италию.
Олгрен должен был провести у нас от пяти до шести месяцев, и мне не хотелось надолго отрываться от своей обычной жизни. По утрам я продолжала работать у себя, а во второй половине дня – у Сартра, с которым проводила несколько вечеров в неделю. Олгрену надо было писать статьи, в друзьях у него недостатка не ощущалось, и он любил одиночество, поэтому такое положение его устраивало.
Через несколько дней после нашего возвращения с Кубы мы с Сартром присутствовали на приеме, который в советском посольстве давал Хрущев. Что за птичник! На голлистских дамах были удивительные шляпы с лентами, с перьями, кружевами и цветами, а их увешанные безвкусными украшениями декольтированные платья дорогостоящей усложненности! Без предвзятости прогрессистки с обнаженными головами, в спокойных костюмах выглядели лучше. Что касается Нины Хрущевой, то ее благодушная улыбка и черное платье перечеркивали само понятие элегантности. Все теснились, чтобы увидеть Хрущева: он прошел сквозь толпу, пожимая руки. Сартр не присутствовал на собрании писателей и журналистов, где ему довелось бы подольше лицезреть его. Вскоре Хрущев должен был встретиться в Париже с Эйзенхауэром: над бокалами шампанского летали голуби.
Вышла из печати «Критика диалектического разума»: раскритикованная правыми, коммунистами и этнографами, она получила одобрение философов. Книгу Низана «Аден-Аравия» и предисловие Сартра тоже хорошо приняли. В Гаване Сартр часто досадовал на то, что ему надо писать этот текст, в то время как его занимало столько других вещей; однако сопоставление его собственной молодости с молодостью нынешних кубинцев помогло ему; его предисловие особенно пришлось по душе двадцатилетним девушкам и юношам. Молодежь любила Сартра; я еще раз отметила это в тот вечер, когда он говорил в Сорбонне о театре. Ему аплодировали, словно какому-то дирижеру, и на выходе студенты толпой провожали его до такси. Их симпатия распространялась не только на писателя, но и на человека и его политические взгляды. Требовательный, по своему обыкновению, Сартр начал писать о Кубе огромную работу, намного выходившую за рамки репортажа, который он предложил «Франс суар». Ланзманн помог ему сделать из этого статьи. Свою работу Сартр продолжал до нашего отъезда в Бразилию.
Вернувшись из Испании, я вручила Галлимару свою книгу, для которой еще не нашла названия, начало ее я давала в «Тан модерн» под малообязывающим заголовком «Продолжение». Я хотела продолжить ее и ходила в Национальную библиотеку, чтобы освежить свои воспоминания 1944–1948 годов. Об этом периоде я рассказала в «Мандаринах»: только проецируя некий опыт в воображаемое, с наибольшей очевидностью определяешь его значимость, думалось мне. Однако я сожалела, что роман всегда терпит неудачу, пытаясь передать случайность этого опыта, имитацией его, которую он может предложить, тотчас завладевает необходимость. А в автобиографии, напротив, события представляются
В конце апреля Франсис Жансон собрал в самом Париже корреспондентов основных иностранных газет; Жорж Арно присутствовал там и напечатал отчет в «Пари-Пресс». Газету не тронули, но 27 апреля Арно арестовали за «недонесение о преступнике». Именно тогда в 13-м округе расположили вспомогательные мусульманские формирования – харки; во время прогулок с Олгреном я часто встречала этих людей в комбинезонах, которым платили за предательство своих братьев.
Как-то утром в конце мая мне позвонила Жизель Халими и попросила о срочной встрече, я нашла ее на залитой солнцем террасе кафе «Ориенталь». Она вернулась из Алжира, куда ездила защищать 18 мая одну алжирку, Джамилу Бупаша. Получив разрешение на пребывание там лишь начиная с 16 мая, она добилась переноса судебного заседания, назначенного теперь на 17 июня. Девушка рассказала, что ее пытали, на ней видны были следы ожогов; истощенная, бледная, явно травмированная, она называла свидетелей. Жизель Халими побуждала ее подать жалобу и потребовать расследования, которое повлечет новую отсрочку: не возьмусь ли я написать статью, чтобы добиться этого? Да, разумеется. Я почти ограничилась воспроизведением рассказа самой Джамилы и отнесла статью в «Монд». Мне позвонил месье Готье. «Знаете, мы располагаем весьма неблаговидными сведениями относительно Джамилы Бупаша!» – сказал он, словно я просила его взять ее к нему на работу. «Один высокопоставленный чиновник, который в курсе всего, заверил нас, что над ней тяготеют серьезные обвинения», – добавил он. «Это не оправдывает того, что ей засовывали бутылку сами знаете куда», – возразила я. «Нет, конечно…» В связи с этим он попросил меня заменить слово «влагалище», которое употребила Джамила, на слово «живот». «На случай, если статью прочтут подростки, – сказал он мне. – Ведь они могут попросить разъяснений у своих родителей…» Неужели у них не возникнут другие вопросы? – спрашивала я себя. Бёв-Мери, добавил еще месье Готье, шокировало то, что я написала: «Джамила была девственницей»; он требовал замены. Я отказалась. Эти три слова они напечатали в скобках.
В «Монд» мне пришло четырнадцать писем с выражением сочувствия и три гневных: «Всем известно, что истории с пытками – обычное доказательство в арсенале адвокатов ФНО. Но это одна из форм правосудия, – вот все, что можно сказать в ответ», – написала мне одна «черноногая», перебравшаяся в Париж. Приходили и другие, дружеские письма. «Нет, к скандалу нельзя привыкнуть, но нас никто не информирует!» – писал один из моих корреспондентов. «Мы с мужем думали, что после прихода де Голля уже не пытают», – потрясенно писала другая. Мы создали комитет в защиту Джамилы Бупаша. Президенту Республики были направлены телеграммы с просьбой об отсрочке процесса. Франсуаза Саган выступила в «Экспресс» со статьей в поддержку этой кампании. «Монд» был изъят в Алжире из-за моей статьи, а также из-за страницы, посвященной делу Одена. «Четыреста тысяч франков убытков, и так каждый раз!» – с упреком в голосе сказал мне по телефону месье Готье.
Двенадцатого июня в Мютюалите должен был состояться конгресс в защиту мира в Алжире, который был запрещен. Суд над Жоржем Арно состоялся 17 июня, Сартр выступал там свидетелем. Я пришла рано и долго ждала у дверей казармы Рёйи вместе с Пежю, Ланзманном, Эвелиной и женой Арно; он был доволен своим пребыванием в тюрьме, сказала нам она, это позволило ему поговорить с алжирскими заключенными. Я села в первых рядах; зал был полон, поистине парижский зал, где собралась вся левая интеллигенция. Арно выступил очень хорошо, не стараясь произвести эффект, без нажима. Некоторые свидетели ограничились его защитой в плане профессиональном; многие, с помощью вопросов адвокатов, поддержали обвинительную речь Арно. Через него судебный процесс был направлен против интеллектуалов в целом, и Масперо насмешил нас, представившись с вызовом: «Я интеллектуал и горжусь тем, что я интеллектуал из старинной семьи интеллектуалов, три поколения интеллектуалов». В переполненном зале было нестерпимо жарко, и вскоре после свидетельских показаний Сартра я ушла вместе с ним. Арно был осужден – это было в порядке вещей, – но условно. Он вышел в тот же вечер.
Во время судебного заседания один журналист сообщил мне, что процесс Джамилы отложен: алжирские власти удалили Жизель Халими, и суд, зная о той огласке, которую получило дело, не осмелился вынести девушке приговор в отсутствие ее адвоката. Теперь речь шла о преследовании ее истязателей. Расследование на месте автоматически привело бы к заключению об отсутствии состава преступления, необходимо было добиться отстранения алжирских судебных инстанций от производства по этому делу, и только лишь Мишле, министр юстиции, вправе был потребовать этого в кассационном суде.
К нему 25 июня и направилась делегация, в которую входили Жермена Тийон, Аниза Постель-Вине, обе бывшие депортированные, Жизель Халими и я. Начинались переговоры в Мелёне и, несмотря на разницу точек зрения де Голля и Временного правительства Алжирской Республики, господа чиновники считали, что война и ее ужасы остались в прошлом. Поэтому мне было понятно поведение министра юстиции; раздраженный, увиливающий, он даже не дал себе труда оспорить факты, которые мы ему излагали. Он не ставил под сомнение пытки, которые претерпела Джамила, он и не такое видывал! Он лишь сомневался относительно решения, которое следует принять. «Я спрошу мнения месье Патена. Поговорите с ним. Я сделаю то, что он мне посоветует: это воплощенная совесть», – осмелился он добавить. Провожая нас к двери, министр заметил с озабоченным видом: «Это ужасно, этой заразой нас наградил нацизм. Она проникает всюду и все разлагает, с ней не удается справиться. «Обработка» арестованных – дело нормальное, не бывает полиции без «обработки». Но пытка!.. Я стараюсь втолковать им: есть черта, которую нельзя переступать…» Он пожал плечами, выражая свое бессилие. «Это зараза!» – повторил он. Но тут же спохватился, с воодушевлением сказав в заключение: «К счастью, все это скоро кончится!» Пришлось пожать ему руку, хотя гордости от этого я не испытывала.
Во второй половине дня в сопровождении месье Постель-Вине мы явились в кабинет месье Патена. Жизель Халими рассказала в своей книге об этой встрече, но она настолько поразила меня, что я не могу не вернуться к ней. Лысый, с выпученными глазами и мутным взглядом, скрывавшимся очками, он весьма надменно и в то же время чуть устало улыбался, всем своим видом давая понять: его не проведешь. Он сидел напротив своего помощника месье Дамура, который и трех фраз не произнес, только поддакивал, когда говорил месье Патен. Жермена Тийон начала первой: ей доподлинно известны многочисленные случаи пыток и ни разу ни одна жалоба не привела к санкциям; вот почему на этот раз она сочла необходимым обратиться к общественному мнению. Патен повернулся ко мне: оказывается, я повинна в правонарушении, так как разгласила жалобу Джамилы. «И вы неточно сообщили факты, – упрекнул он меня. – Дом обыскивали солдаты под руководством капитана, а не подонки». – «Я говорила о харки, полицейских инспекторах и о жандармах, – возразила я. – Это вы называете их подонками». Меня пытались успокоить знаками, и я поняла, что мне лучше помолчать. «Ваша Джамила произвела на меня скверное впечатление, – продолжал он. – Она не любит Францию…» Жизель Халими привела слова старика Бупаши, который, несмотря на пытки, сохранил наивную веру во Францию, в ответ Патен пожал плечами: «Трус и притворщик… – А потом продолжал: – Офицеры, на которых вы нападаете, они ведь очень милые… На днях я обедал с младшим лейтенантом, так вот, на гражданке он инженер-агроном, – с умилением сказал месье Патен, как будто агрономия делала человека выше всяких подозрений. – Такая статья, как ваша, очень их огорчает», – добавил он, с упреком глядя на меня. Жермена Тийон снова напомнила, что ни разу ни один военный не понес публичного наказания, а между тем число убитых гражданских мусульман намного превосходит число европейских жертв. «Знаю, – сказал месье Патен, протянув руку к стопке папок с документами, – знаю». Как бы мне хотелось, чтобы скептики увидели этот в какой-то мере примиряющий жест председателя Комиссии по наблюдению за ходом судебных дел! Насилие, смерть, пытки – все было записано там, он соглашался с этим и, казалось, вопрошал: а что я могу поделать? «Поймите, Алжир – большой город, для поддержания порядка полиции недостаточно, это берут на себя военные, но они неопытны… Подозреваемых приводят в участок; ночью офицеры уходят к себе, а заключенные остаются с подонками, которые часто заходят слишком далеко…» На этот раз он называл подонками солдат срочной службы. Аниза Постель-Вине возмутилась: «Немцы никогда не оставляли заключенных в руках солдат, рядом всегда находился офицер». (В действительности в Алжире тоже сеансы пыток проходили под руководством одного или нескольких офицеров, но это не лучше.) Не выдержав, месье Патен разразился: «Да поймите: если бы военным не давали относительной свободы действий, на улицы Алжира вообще нельзя было бы выйти». – «Иными словами, – сказала Жизель Халими, – вы оправдываете пытку!». Он растерялся: «Не заставляйте меня говорить этого!» Она считала возмутительным, что адвокат не имеет права оказывать помощь своему клиенту во время следствия. «Но послушайте, – сказал Патен с насмешливой улыбкой, – если требовать адвоката, то никакого следствия не будет: подозреваемых попросту убьют, пуля в голову – и все. Мы их защищаем». Я не верила своим ушам: Патен невольно признавал, что его милые безупречные офицеры не задумаются – и не задумывались – убить противников, которых праведное правосудие рискнет избавить от их ненависти. Мы вернулись к Джамиле. «Что она в точности вам сказала относительно бутылки?» – спросил Патен у Жизель Халими с несколько игривым видом. Она ответила, он кивнул головой: «Так, так! – И хитро улыбнулся: – Я боялся, что ее заставили сесть на бутылку, как делали это в Индокитае с вьетнамцами. (Кто же это делал, как не милые офицеры с чистыми руками?) Тогда кишечник протыкается, и человек умирает. Но все происходило не так…» Послышался шепот, и он продолжал: «Вы уверяете, что она была девственницей. Но у нас ведь есть ее фотографии, сделанные у нее в комнате: она между двумя солдатами АНО с оружием в руках и сама держит автомат». Ну и что? Она всегда заявляла, что сражалась в АНО, ее девственность тут ни при чем, возражали мы. «Тем не менее для девушки это, пожалуй, неприлично, – сказал он и пожаловался: – Когда я допрашивал ее в алжирской тюрьме, она не захотела говорить со мной». – «Разумеется: у нее были веские причины не доверять французам и полиции». – «Меня! Она принимает меня за полицейского? Разве я похож на полицейского?» – «В глазах мусульманской заключенной вы такой же, как любой другой», – вежливо ответили мы. «Но в таком случае где же выход, чему мы служим?» Глаза Патена искали взгляда его помощника: – «Чему мы служим, месье Дамур?» – «Когда вы снова с ней встретились, Джамила предложила вам посетить распределительные центры Эль-Биара и Хусейн-Дея, а вы там не побывали», – заметила Жизель Халими. «Как! Даже представить себе невозможно! Ведь меня бы выслали! – Голос Патена задрожал от ужаса и возмущения: – И даже арестовали бы! – На мгновение он задумался. «Вы не понимаете! Эти расследования страшно утомительны. Да и обходятся мне дорого. Верно, месье Дамур? Нам не возмещают всех расходов, мы платим из своего кармана». Он затронул чувствительное место, месье Дамур оживился: «Ваша Джамила стоила нам двадцать пять тысяч франков», – с упреком заявил он нам. «Ладно! Мы подходим к концу всех этих драм!» – сказал в заключение месье Патен. Он сделал еще несколько замечаний относительно психологии Джамилы: «Она принимает себя за Жанну д’Арк!» – «В 1940 году когда нам было по двадцать лет, многие из нас принимали себя за Жанну д’Арк», – заметила Аниза Постель-Вине. «Да, мадам, – согласился Патен, – но вы-то, вы были француженкой!» Когда вечером я рассказала об этой встрече Сартру и Босту они, как и я, ошеломлены были подобной откровенностью. Должно быть, нам не удалось скрыть своего отвращения, ибо Патен сказал Видалю-Наке: «Комитет Одена мне гораздо симпатичнее, чем комитет Бупаша, с ними мы так и не нашли общего языка». Вскоре после этого алжирские судьи намекнули на возможность определенной сделки: Джамиле предложили позволить исследовать себя эксперту, который объявит ее сумасшедшей и не подлежащей ответственности; ее освободят, и сразу же ее жалоба утратит силу, дело будет прекращено. Она отказалась. В конце июля ее перевели в тюрьму Френ, вести расследование поручили следователю Кана.Переговоры в Мелёне провалились, но молодежь отвергала бездеятельность, на которую в 1956 году слабоволие взрослых обрекло старшее поколение. Национальный союз студентов Франции признал Всеобщий союз алжирских студентов-мусульман: министр образования прекратил его финансирование. Мирная манифестация прошла в Венсенне, где томились незаконно заключенные алжирцы: мы отказывались принять ее принцип, но метод был эффективен. Число непокорных росло. Однажды на улице Жакоб мы встретили Розу Массон, она разрывалась между тревогой и гордостью. Ее старший сын Диего был арестован в Аннемасе, когда помогал призывникам перейти границу. Во время следствия он открыто заявил о своей ответственности: имея мать-еврейку и оказавшись в детские годы в изгнании в США, он поклялся себе никогда не вступать в сговор с расизмом. Его кузину Лоранс Батай, которую обвинили в хранении оружия и в том, что она перевозила в машине занимавшего важный пост члена ФНО, тоже арестовали. В романе Морьенна «Дезертир» объяснялось, почему некоторые призывники предпочитали этой войне изгнание. Под влиянием таких молодых мятежников Бланшо, Надо и кое-кто еще взяли на себя инициативу создания манифеста, в котором интеллектуалы признали бы право на уклонение от военной службы; Сартр подписал его, а вместе с ним и вся команда «Тан модерн». Коммунисты противопоставили нам урезанный тезис Ленина: войну побеждают, участвуя в ней. Мало того, что для колониальных войн он не подходит, так они еще нигде – ни в казармах, ни в Алжире – не организовали антимилитаристской агитации. Сервен-Шребер и Торез согласно осудили нас во имя «действия масс», но вот беда: массы в ту пору отлучились. Разумеется, лишь ограниченное меньшинство выберет путь незаконных действий: поддержав его и тем самым приобщившись к этому делу, мы надеялись сделать более радикальными левые силы, плачевно «почтительные», по выражению Пежо. Мы также думали, что это возымеет серьезные последствия.
В Марселе, где я провела с Олгреном несколько дней, мы задавались вопросом о будущем его страны. Че Гевара предсказал США: «Вы погубите всю планету», и слова его сбывались. Олгрен полагал, что американская политика не изменится ни при Никсоне, ни при Кеннеди. «Кто бы ни выиграл, – признался он мне, – единственным моим утешением будет то, что проиграл другой».
Чуть позже я улетела вместе с ним на две недели: ему хотелось посмотреть Стамбул и Грецию. Путешествие на одном дыхании, за несколько часов вместившее огромные отрезки моего прошлого, подвергло меня жестокому испытанию: мне казалось, будто я умерла и пролетала над своей жизнью в небесной выси. Женевское озеро: впервые я увидела его в 1946 году вместе с Сартром. Поразительно было сразу видеть Милан и Турин, соединявшиеся 160-километровой автострадой, по которой я столько раз с нетерпением проезжала. И уже показалась Генуя, дорога, идущая вдоль берега, которая так часто приводила нас с Сартром из Рима в Милан. Внезапно я будила Олгрена, дремавшего подле меня; мы миновали невидимый Капри, воздух был таким прозрачным, что с высоты 12 000 метров отчетливо можно было разглядеть контуры Искьи. Я узнала Форио и скалистый мыс, куда мы ездили в фиакре; Олгрен показывал мне дымящиеся фумаролы [57] в расщелине, хотя на самом деле это был дым от его сигареты, и он смеялся над моей доверчивостью. В ту минуту, когда мы устремились к Стамбулу наперерез пурпурно-желтому небу, у меня защемило сердце при мысли, какой я тогда была живой, а мир – неизведанным. Хотя в это мгновение я чувствовала себя счастливой, но по другую сторону линии, которую мне никогда уже не пересечь снова.
Ночью Стамбул показался нам пустынным. Утром там началось столпотворение. Автобусы, машины, ручные тележки, повозки, велосипеды, носильщики, прохожие – движение на мосту Эминону было таким плотным, что его с трудом удавалось пересечь с риском для жизни. Вдоль набережных теснились пароходы, лодки, баржи, шаланды. Ревели гудки, всхлипывали трубы; на шоссе прокладывали себе дорогу перегруженные такси, их заносило, они останавливались с пронзительным визгом и снова с громкими выхлопами трогались в путь; лязгало железо; крики, свистки, страшный гвалт отдавались у нас в головах, оглушенных неистовой силой солнца. Оно припекало свирепо, но ни один отблеск не нарушал черноты вод Золотого Рога, загроможденных гниющей древесиной и старыми лодчонками, зажатыми между пакгаузами. В сердце старинного Стамбула мы колесили по мертвым улицам, с полуразвалившимися деревянными домами, и по другим тоже, где находились лавчонки и мастерские; чистильщики ботинок, сидевшие на корточках перед своим снаряжением, смотрели на нас неприязненно. С таким же видом смотрели на нас в жалком бистро с деревянными столами, где мы пили кофе; кого они ненавидели: американцев или туристов? Ни одной женщины в зале и ни одной, или почти ни одной, на улицах; только лица мужчин, причем ни одно не улыбалось. Залитый серым светом крытый рынок произвел на меня впечатление огромной скобяной лавки; на пыльных рынках под открытым небом все выглядело безобразным – предметы домашней утвари, ткани и размалеванные картинки. Одно обстоятельство возбудило у нас любопытство: изобилие автоматических весов и количество людей, зачастую бедных, которые жертвовали монеткой, чтобы взвеситься. Куда мы попали? Эти многочисленные толпы, состоящие целиком из мужчин, обозначали Восток и Ислам, но здесь отсутствовали краски Африки и китайская живописность. Ощущение было такое, будто мы очутились на рубеже обездоленной сельской местности и мрачного Средневековья. Храм святой Софии, Голубая мечеть не обманули моих ожиданий; мне понравились маленькие мечети, более живые и уютные, их дворы, их фонтаны, вокруг которых летали голуби, но почти ничего не осталось от исчезнувших веков. Византий, Константинополь, Истанбул – город не держал обещаний этих имен, лишь в час, когда его купола с их тонкими заостренными минаретами вырисовывались на вершине холма в свете сумерек, пышное и кровавое прошлое проступало сквозь его красоту.
Нам хотелось поближе познакомиться с турками. Несколько недель назад в результате государственного военного переворота был свергнут Мендерес; в городе произошли волнения, в которых приняли участие студенты. Групповой туризм имеет свои неудобства, но наша изолированность определенно имела свои. Раздосадованные тем, что увидели лишь декорацию, мы через три дня уехали.
По сравнению со Стамбулом Афины показались нам женственными и чуть ли не сладострастными. Неделю мы провели на Крите: чудесные пейзажи, несколько волнующих развалин, в особенности руины Феста. А потом мы вернулись в Париж, и пришло время нам расстаться. Ничто за эти пять месяцев не омрачило нашего согласия. Я уже не сокрушалась, как раньше, при мысли, что у нашей истории нет будущего: у нас самих его осталось немного; она не казалась мне перечеркнутой, а скорее законченной, спасенной от разрушения, словно мы уже были мертвы. Прежние времена не вызывали у меня даже той ностальгии, в которой теплится еще надежда. Олгрен рассказал мне, что под конец одной прогулки ноги машинально привели его на улицу Бюшри: «Как будто мое тело не отреклось от прошлого», – сказал он с сожалением в голосе. «Значит, прошлое было намного лучше?» – спросила я. «В сорок лет я не знал, что мне сорок лет: все только начиналось!» – с жаром ответил он. Да, я тоже это помнила. Но уже довольно давно узнала новость: я в возрасте, мне много лет. То, как мы встретились, позволило нам сбросить десяток лет, но безмятежность нашего прощания вернула меня к пониманию истинного моего положения: я состарилась.
Поездка в Гавану дала нам новый повод для путешествия в Бразилию. Будущее острова в значительной степени решалось в Латинской Америке, где намечались течения сторонников Фиделя Кастро: Сартр предлагал рассказать бразильцам о Кубе. Мы видели победившую революцию. Чтобы понять «третий мир», нам необходимо было познакомиться со слаборазвитой, полуколонизированной страной, где революционные силы были еще и, возможно, надолго скованы. Бразильцы, с которыми мы встречались, убедили Сартра, что, опровергая в их стране пропаганду Мальро, он окажет действенную помощь Алжиру и французским левым силам: их настойчивость заставила нас решиться.
До отлета в Ресифи, где проходил конгресс критиков, мы были приглашены на ужин к господину Диасу художнику, который любезно взял на себя заботу о наших билетах и визах. Приятные картины, его творения, украшали квартиру, где стол с горячими закусками был накрыт по обычаю его страны, который мне показался более цивилизованным, чем наш: можно было передвигаться и менять собеседника. Там были красивые, очень ухоженные женщины и интеллектуалы, многие из которых при Варгасе побывали в тюрьме, в их числе художник Ди Кавальканти, дородный и жизнерадостный, с густой седой шевелюрой. Мы побеседовали с Фрейром, описавшим в книге «Хозяева и рабы» нравы бразильского северо-востока в колониальный период. Много говорили о столице – Бразилиа; восхищаясь проектом Лусио Косты и зданиями Нимейера, большинство все-таки сожалело, что Кубичек потратил огромные средства на этот абстрактный город, где никому не хотелось
бы жить. «Однако, – заметил Ди Кавальканти, – в часовне президентского дворца появился теперь букетик цветов в виде ракушек: наконец-то хоть немного дурного вкуса! Наконец-то признак жизни! Это начало».И снова в середине августа я неслась через пустынные небеса. У меня под ногами появлялись и исчезали шоссе, пляжи, океаны, острова, горы, бездны, которые я вижу своими глазами и которых не существует. Ничего не меняется, ни климат, ни запахи, ни многоликое однообразие облаков, и вдруг, не шелохнувшись, я оказываюсь в иных пределах. Я снова трогаюсь в путь, сердце одолевает странная усталость от кружения вот так вокруг Земли, которая тоже кружится, растягивая свой свет и заставляя его слишком быстро гаснуть, в то время как мои часы теряют счет времени.
Занимается утро, и вместе с ним рождаются к жизни зеленое море, подводные скалы, побережье, отороченное белой пеной. Ресифи: реки, каналы, мосты, прямые улицы, холмы, на вершине горы – португальская церковь, пальмы. Опять водоемы, мосты, церковь; опять и опять; мы кружим, рядом с нами кружит маленький самолет. «Им не удается выпустить шасси», – сказал Сартр. «Им это удастся», – подумала я. Ничего плохого со мной не могло случиться в этот час, под этим небом, на краю нового континента. Через полчаса колеса появились, и самолет приземлился: на аэродроме собралось множество санитарных и пожарных машин. Сопровождавший нас военный самолет должен был передавать указания пилоту на случай посадки на брюхо.
Сартр чувствовал себя неважно, его мучил опоясывающий лишай, появившийся в результате чрезмерной работы и постоянных неприятностей. Даже я пошатнулась, когда под жарким солнцем в лицо мне пахнуло свежим воздухом. Было много протянутых рук, цветов, журналистов, фотографов, женщин с обнаженными руками, мужчин в белых пиджаках и среди них – лицо Жоржи Амаду. Полиция, таможня. Как в Гаване, усталость навалилась на меня, когда машина доставила нас в центр города: сначала отель на набережной, потом прохладный, оживленный ресторан. Я выпила свою первую батиду: смесь тростниковой водки – качачи – с лимоном. Этот новый вкус стал первой связующей нитью между мной и незнакомыми людьми, для которых он был привычен; изведала я и вкус маракужи – плода страсти, сок которого насыщенного оранжевого цвета наполнял графины. На всех столах я заметила сосуды с маниокой, которой посыпают кушанья. Трудно было угадать, кто нам понравится или не понравится, с кем мы снова увидимся – где и когда: на конгресс съехались люди из всех штатов Бразилии. Мы с радостью осознали, что Амаду, специально приехавший встретить нас, по крайней мере на месяц станет нашим гидом.
Какое-то время мы провели на конгрессе, затем Амаду отвез нас на фазенду одного друга. Она соответствовала описаниям, которые я прочитала в книге Фрейра; внизу – жилища работников, мельница, где размалывают тростник, вдалеке – часовня, на холме – дом. Его наполняли светом картины, которые писал хозяин; сад с пологим спуском, деревья, их тень, цветы, волнистый пейзаж сахарного тростника, пальм и банановых деревьев показались мне столь сладостным раем, что на мгновение я загорелась самой нелепой мечтой: перебраться в шкуру землевладельца. Друг Амаду и его семья отсутствовали, и вот мое первое впечатление о бразильском гостеприимстве: все сочли естественным расположиться на террасе и утолить жажду. Амаду наполнил мой стакан бледно-желтым соком акажу: он, как и я, полагал, что страну в значительной степени постигают через желудок. По его просьбе друзья пригласили нас на следующий день отведать самое типичное блюдо северо-востока, фетжуаду – это что-то вроде обильно сдобренного рагу.
У Фрейра я прочитала, что раньше девушки северо-востока выходили замуж в тринадцать лет, в самом расцвете своей красоты, которая в пятнадцать лет начинала блекнуть. Один преподаватель представил мне свою дочь, очень красивую, сильно накрашенную, с горящими глазами, с красной розой на пышной груди, – четырнадцать лет. Мне никогда не встречались там подростки, только дети или сформировавшиеся женщины. Последние, однако, увядали не так быстро, как их предки; в двадцать шесть и в двадцать четыре года Лусия и Кристина Т. искрились молодостью. Несмотря на патриархальные нравы северо-востока, они пользовались свободой; Лусия преподавала, Кристина после смерти их отца управляла в окрестностях Ресифи принадлежавшим семье роскошным отелем, и обе немного занимались журналистикой, путешествовали. Это они возили нас на машине по Ресифи.
Мы видели Олинду, первый город, построенный в стране – на триста лет раньше Бразилиа – по чертежам одного архитектора. Он располагается ступенями на возвышенности в шести километрах от Ресифи и в неприкосновенности сохранил много старинных домов. После изгнания голландцев португальские мастера построили там церкви в сдержанно барочном стиле: несмотря на влажный аромат тропиков, я узнавала лестницы, порталы, фасады, растрогавшие меня на сухой португальской земле. Мы спустились на пляж без конца и без края: до чего же мне понравилась беспечность высоких кокосовых пальм рядом с величественным волнением океана! На воде сверкали белоснежные треугольные паруса жангад – паромов, сделанных из пяти-шести стволов чайного дерева, которые соединяются деревянными штифтами; они выдерживают волны в тихую погоду, но с трудом противостоят бурям: ежегодно многие рыбаки не возвращаются.
В Ресифи тоже есть красивые церкви в барочном стиле; тщательно отделанные решетчатые окна придают им очаровательно беззаботный вид. На рынке люди окружали рассказчиков историй; одни пели свои импровизации, другие зачитывали неуклюже иллюстрированные книжицы, но умолкали, не дойдя до конца: чтобы узнать его, требовалось купить книгу. В центре города старые площади были усажены темными деревьями, там были водоемы, магазины, бродячие торговцы; но стоило отойти подальше, и на иссушенных прямых улицах с облупленными домами и немощеной проезжей частью царили упадок и запустение. «В Ресифи, – рассказывал Бост, – под каждой пальмой – нищий». Нет, в этом году шли дожди, и местные крестьяне питались кореньями, но в засушливые периоды они стекались в город. На краю города Кристина показала нам район, где в деревянных бараках ютилось обездоленное население. Она рассказала нам о крестьянских союзах, при содействии Жулиана, депутата-социалиста и адвоката в Ресифи, они пытались объединить крестьян и проводить в жизнь аграрную реформу, туда входили некоторые из ее друзей.
В результате комбинаций, которыми бразильцы владеют в совершенстве, мы оказались обладателями четырех авиационных билетов на нас двоих; Амаду сделал так, что этим смогли воспользоваться Лусия и Кристина. Сам он провел молодость в Баие, где, кроме того, нашим гидом будет молодой преподаватель этнографии Вивалдо, метис со статью футболиста. К нам присоединилась Зелия Амаду, она прилетела на ночь позже. В нашей группе из семи человек все говорили по-французски и друг другу нравились. Для наших передвижений мы располагали микроавтобусом с водителем. Сартр чувствовал себя лучше; его обязательства ограничивались одной лекцией и двумя официальными ужинами. Мы провели очень веселую неделю.
Баия состоит из двух городов, соединенных подъемниками и фуникулерами, один вытянулся вдоль моря, другой взобрался на вершину крутого берега. Всюду церкви. Одна из самых известных построена испанскими мастерами; ни одного дюйма гладкого камня: ракушки, розетки, жгуты, завитки, кружева. Португальские фасады выглядят строго, хотя внутри роскошь одерживает верх над хорошим вкусом: засилье чеканного золота, рельефы и подвески, птички, пальмовые ветви, бесы прячутся среди узоров стен и потолков; ризницы украшают столы из палисандрового дерева, дельфтский фаянс, португальские облицовочные плитки с голубым орнаментом, фарфор, золотые и серебряные изделия, восковые святые в натуральную величину, достойные музея Гревена: изможденные, со шрамами, с лицами, сведенными судорогой от боли или восторга, в париках из настоящих волос; и изображения Христа, иссеченного, в терниях, чьи раны кровоточат длинными красными лентами. Они вызвали в моей памяти фетиш Бобо-Диуласо.
Старые улицы, где Амаду провел свое детство, прямые, узкие, почти отвесно устремляются к океану. Преодолев крутой склон, автомобиль доставил нас в порт, мы вышли у крытого рынка; за минусом гигиены он напомнил мне пекинский. В тесных проходах продают грубую пищу, соленья, кожи, ткани, трикотаж, жесть, а также огромное количество предметов народного искусства, наследие старинной, с тонкими оттенками культуры. Для нас и для себя Амаду купил ожерелья и браслеты из разноцветных бусинок, керамику, глиняные фигурки, кукол с черными лицами в традиционных баийских нарядах, чугунных эшу – божеств, скорее насмешливых, чем злых, – с вилами в руках, они напоминают наших чертей, музыкальные инструменты, множество всяких безделушек. Он объяснил нам смысл амулетов, образков, трав, барабанов, украшений, связанных с религиозными обрядами.
Через несколько дней на выходе из города мы увидели другой рынок. «Бразильцы вас туда не повезут», – сказала мне одна француженка. Но Амаду возил нас повсюду. Шел дождь, и мы шлепали по грязи. За исключением довольно красивых гончарных изделий, лотки отражали нищету покупателей: в Баие тоже свирепствовал голод, особенно в тех местах, которые Амаду называл «захваченными кварталами», потому что люди поселились там самовольно. Один из них возник в лагуне: жители не сомневались, что эту землю никто не потребует; шаткие мостки соединяли с землей построенные на сваях хибарки: это напомнило мне кантонский «квартал на воде», только здешние обитатели были совершенно заброшены и лишены какой бы то ни было гигиены. Другие бедные предместья разбросаны на зеленых холмах, среди банановых деревьев с зубчатыми листьями. Их пересекают телеграфные провода – кладбища бумажных змеев, которыми забавляются ребятишки. Жирная бурая земля источала деревенский запах; это и были почти что деревни, сохранявшие традиции и органические связи сельских общин.
Факт тот, что население Баии, на семьдесят процентов чернокожее – это был край сахарного тростника и рабства, – участвует в напряженной коллективной жизни.
В Ресифи для нас организовали вечер, где черные, переодетые индейцами, изображали очень сложные танцы. В Баие религиозные праздники случаются почти ежедневно, и вся интеллигенция проявляет к ним интерес. Амаду, получивший посвящение еще в молодости, занимает одно из самых высоких положений в кандомбле [58] . Вивалдо занимает более скромный ранг, но он знает всех «матерей святых» [59] и бабалао (прорицателей, полужрецов, полуколдунов) города. Благодаря ему мы присутствовали на церемониях не красочных, но подлинных. Дважды автомобиль отвозил нас ночью через американские горки, каковыми являются предместья Баии, до отдаленных домов, откуда доносились удары барабанов. И каждый раз «мать святого» вела нас сначала в кухню, где какая-то женщина готовила пищу мирскую и сакральную, затем в комнату, где стоит алтарь. Во дворе, обнесенном изгородью, теснились черные – в основном женщины, – члены братства и гости; несколько белых: художник, которого нередко вдохновляли эти танцы, один журналист из Рио, француз Пьер Верже, как нам сказали, почетный посвященный и человек, лучше всех разбирающийся в таинствах кандомбле. Мужчины били в сакральные барабаны, другие играли на неведомых инструментах. «Мать святого» присоединилась к танцу «дочерей святых» – посвященных, в которых их божество уже «вселилось» во время таких же церемоний; были среди них и очень молодые, и очень старые, они надели самые красивые свои одежды – длинные хлопчатые юбки, вышитые кофты, яркие платки, а также украшения и амулеты. Они кружили, раскачиваясь, двигаясь слаженно, иногда рывками, но довольно спокойными; они смеялись и шутили. Но вот внезапно чье-то лицо преображалось, взгляд становился отстраненным; после более или менее длительной тревожной сосредоточенности, а иногда мгновенно тело женщины охватывала дрожь, она едва не теряла сознание, и, словно бы для того, чтобы поддержать ее, посвященные – в их числе Амаду и Вивалдо – протягивали к ней ладони. Одна из служительниц святого – посвященная, но которой не оказана милость божественного наития – успокаивала одержимую прикосновением, пожатием, развязывала ее платок, снимала с нее туфли (чтобы вернуть женщину к ее изначальному положению африканки) и уводила в дом. При каждом сеансе все танцовщицы впадали в транс, точно так же как две или три гостьи, которых уводили вместе с другими. Они возвращались в пышных литургических одеждах, которые соответствовали их святым, держа в руке символы, в числе прочих что-то вроде плетки с расплетенным хвостом, которым они размахивали. Торжественность их жестов, серьезное выражение лиц свидетельствовали о том, что в них вселилось божество. Они возвращались к танцу, неистово отдаваясь восторгу, но сообразуясь с ритмом движения всей группы. Сартр рассказывал мне об исступлении приверженцев анимистического культа воду, здесь же индивидуальные проявления подчинялись коллективной дисциплине, правда, у некоторых женщин они достигали огромной силы, но никогда не изолировали их от подруг. Во время одного из двух празднеств юная негритянка заканчивала цикл своего посвящения. С бритой головой, вся в белом, первую часть вечера она лежала на земле и слегка дрожала, устремив глаза к чему-то невидимому, вроде бы присутствуя и в то же время отсутствуя, подобно моему отцу в агонии. Под конец она впала в транс, ушла, потом вернулась, преображенная таинственной радостью.
Я задала классический вопрос: «Чем объясняются эти трансы?» Только «мать святого» имеет право имитировать их, дабы способствовать вселению ориша, и мне показалось, что одна из них действительно пользовалась таковым разрешением. Все наблюдатели согласно утверждают, что остальные не жульничают, и я готова дать руку на отсечение: для них, как и для зрителя, их преображение являлось неожиданностью, хотя и на невротиков или наркоманок они тоже не были похожи, в особенности старые: насмешливые и веселые, они приходили на кандомбле, преисполненные повседневного здравого смысла. Так в чем же дело? Вивалдо совершенно недвусмысленно, Пьер Верже с меньшей определенностью говорили о сверхъестественном вмешательстве. Амаду и все другие признавались в своем неведении. Ясно одно, что в подобных фактах нет ничего патологического, они культурного порядка; соответствия им встречаются всюду, где люди маются, оказавшись между двумя цивилизациями. Вынужденные приспосабливаться к западному миру, черные Баии, некогда рабы, ныне эксплуатируемые, испытывают гнет, который доходит до того, что лишает их собственной личности; чтобы защититься, им мало сохранять свои обычаи, свои традиции, свои верования, они культивируют приемы, помогающие им вырваться путем экстаза из пут того ложного обличья, которое им навязали. В ту минуту, когда они, казалось бы, теряют себя, в действительности они себя обретают: да, они одержимы, но одержимы своей истинностью. Если кандомбле и не превращает человеческие существа в божества, то по крайней мере с помощью воображаемых духов людям, низведенным до уровня скотины, возвращает их человечность. Немногие общества предлагают своим членам подобный шанс: реализовать свою связь со всеми не в повседневной банальности, а через самые сокровенные и драгоценные ощущения. Красочность кандомбле весьма умеренна и довольно однообразна, и если прогрессивные интеллектуалы уделяют этому явлению столько внимания, то потому, что – в ожидании грядущих перемен – оно поддерживает у обездоленных чувство собственного достоинства.
Поколесив по крутым дорогам – к счастью, Зелия обладала замечательным амулетом, оберегающим от несчастных случаев, – однажды утром мы остановились у двери, охраняемой одним эшу из самого старинного, самого обширного и самого прославленного кандомбле Баии. Это святилище, над которым властвует самая почитаемая из «матерей святых», для Баии то же самое, что Монсерра в Испании, только эта религия служит бедным, а не богатым; вместо мрамора – глина, а вместо золотых и серебряных изделий – терракота, вместо больших органов – несколько барабанов. Огороженный участок находится на холме, там есть несколько домиков, где во время посвящения живут новообращенные и куда при определенных обстоятельствах возвращаются дочери и служительницы святых; есть большое помещение для танцев, построенное, как наши церкви, согласно правилам сложной символики. Бросив взгляд на эти постройки, некоторые из которых разбросаны на довольно большом расстоянии, мы вернулись к «матери святого»: у ее двери невесело клевали что-то две курицы, предназначенные для жертвоприношения. К ее кандомбле принадлежит семейство Амаду; непосредственно с ней они уладили вопрос о своих обязательствах, которые неукоснительно выполняют. Предупрежденная о нашем приезде, она надела самый великолепный свой наряд: юбки поверх накрахмаленных нижних юбок, шали, ожерелья, драгоценности. Она была живой, разговорчивой и насмешливой; жаловалась на Клузо, который хотел проникнуть в тайны, и пламенно восхваляла Пьера Верже, который привез ей из Африки различные предметы, что помогло укрепить ее отношения с ориша. Она сама побывала в Африке, и я так поняла, что, оказавшись перед выбором между божествами двух ее потомственных линий, она выбрала культ наго. Она немного говорила на языке наго: владение африканским языком необходимо для общения со святыми. Пока на кухне молодая женщина угощала нас едой, «мать святого» проконсультировалась с раковинами, дабы узнать, какое божество нам покровительствует. Для Сартра это был Ошала, а для меня – Ошун. «Я работаю во имя добра и никогда – во имя зла», – заявила она. Мы беседовали довольно долго. Соединение кандомбле и католицизма приводит порой в мелочах к нелепым результатам. Но в целом крестьянский фетишизм, встроенный в христианство, прекрасно сочетается с пережитками африканского фетишизма.
У отца Амаду были плантации какао, в девятнадцать лет в своем первом рассказе «Какао» Жоржи описал положение сельскохозяйственных рабочих. Позже в романе «Бескрайние земли» он изобразил мужество и преступления первых завоевателей леса, «колонистов», которые имели право распоряжаться жизнью и смертью бесчисленных рабов и решать свои споры с помощью выстрела. «Земля золотых плодов» воскрешает пришедшее им на смену поколение: торгашей и эксплуататоров, внешне соблюдавших видимость законов. В книге «Габриэла», имевшей в этом году огромный успех, Амаду снова описал Илеус, порт какао. Ему хотелось показать нам его.
Мы пролетали над новым пейзажем: холмы и набухшие водой леса. Вечером над Итабуна шел дождь, но и в лучах утреннего солнца город не показался нам менее хмурым. Чтобы узнать страну, считал Амаду надо сначала узнать, что там едят, и он отвел нас на рынок. Красная фасоль, маниока, скверный рис, тыквы, сладкий картофель, брикеты сахара-сырца, похожего на черное мыло, высушенная на солнце говядина – ничего свежего. На спинах осликов – завернутые в сено кувшины, на земле – бурдюки из козьих шкур. На открытом воздухе мы дышали запахом старого чердака. Земля богата, но ею владеют немногие привилегированные. Табак, какао не оставляют места продовольственным культурам. Амаду и кое-кто из именитых граждан повезли нас на образцовую, как нам сказали, фазенду. Мы следовали вдоль бурной речки по красивой сельской местности. Дом хозяина стоял на возвышенности посреди сада. Подобно большинству землевладельцев, он гораздо охотнее жил в Рио, чем в своем поместье. Нас принял управляющий. С улыбкой на лице он проводил нас до места – больше похожего на хлев, чем на деревню, – где жили работники. Ни воды, ни света. ни отопления, ни мебели: окруженная стенами утрамбованная земля, несколько ящиков. Ряды комнат шли вокруг двора, где находились голые ребятишки со вздувшимися животами и женщины в лохмотьях; мужчины с темной кожей и темными волосами, с мачете в руках, смотрели на нас с ненавистью. На Кубе у них были такие же волосы, такая же кожа, такие же мачете, но их глаза, устремленные на Кастро, светились любовью. На крышах жарились на солнце ядра какао, сладковатый запах брожения смешивался с другими бесчисленными испарениями. По топкой тропинке мы добрались до леса, где росли золотые плоды: дающим их деревьям требуется тень густой листвы и влажная, мягкая земля, в которой утопала наша обувь. Амаду сорвал один плод и расколол скорлупу: вкус белого, немного вязкого ядра отдаленно напоминал вкус шоколада. На обратном пути я спросила Амаду, почему нам говорили об образцовой фазенде. «Думаю, потому, что сюда изредка заглядывает врач, что до источника воды меньше километра, что потолки не протекают от дождя. В любом случае, – добавил он, – по сравнению с крестьянами Сертана [60] эти люди привилегированные: они едят».
Вдоль реки, между лесами, через сельскую местность, где, казалось, можно быть счастливыми, мы добрались до Илеуса. На складах были свалены тюки с какао; мужчины, в основном черные, перетаскивали их на небольшие суденышки, пришвартованные в спокойной бухточке, отделенной от океана узким проходом, смягченные вечерним освещением, ее воды были того же нежно-зеленого оттенка, что и пальмы. Объединенные в профсоюзы докеры трудились тяжело, но зарабатывали хорошо: по их мускулам и здоровому виду, по их губам, которые умели улыбаться и петь, ясно было, что едят они досыта. Океан на подступах к Илеусу такой бурный, что большие суда не могут подойти, мы видели два вдалеке, дожидавшихся своего груза. В «Габриэле» Амаду требовал для Илеуса современного порта, и в Бразилии он пользуется таким влиянием, что работы начались: под порывами ветра, смешанного с водяной пылью, мы направились в конец дамбы, которую как раз сооружали.Другое богатство края – это скот. Однажды утром в ярмарочный день мы побывали в Фейра-ди-Сантану, в сотне километров от Баии. На большом пространстве теснилась плотная толпа, музыканты с гитарами в костюмах cangaceiros [61] распевали во всю глотку; продавались оладьи, мармелад, кокосовые пироги, сладости. Однако эта иллюзия веселья быстро рассеялась, рынок был почти таким же скудным, как в Итабуна; никакого народного искусства, кроме весьма посредственных глиняных фигурок. Баия осталась очень далеко, сюда же стекалось уныние деревень, где жить означало выбиваться из сил, чтобы выжить; для излишества нет места. На окраине города в загоне для скота стояли огромные стада быков, поднимая пыль, скакали vaqueiros [62] . Чтобы защититься от кактусов и колючек в зарослях, они облачены в кожу – от треугольных шляп до кончиков сапог. Стада не принадлежат им; они получают очень незначительную часть прибыли от разведения скота, которое из-за эпидемий и засухи мало что дает. На земле были разложены шляпы, обувь, брюки, куртки, перчатки, пояса, кожаные куртки красивого розовато-рыжеватого цвета, но с запахом скота.
Оставалось – ибо Амаду был последователен – познакомить нас с табачным производством. «Кашоэй в часе езды отсюда», – сказал нам преподаватель, у которого мы обедали. Понадобилось три часа, чтобы преодолеть изрытую колдобинами дорогу, трудности которой мучительно отразились на опоясывающем лишае Сартра. Мы увидели две-три уединенные лачуги, возле которых произрастал табак. Город мирно расположился на обоих берегах реки; старые дома, старые церкви, мы там побродили. Потом зашли в плохо освещенный ангар, там измученные женщины топтали босыми ногами табачные листья; к едкому запаху сухих растений добавлялся запах отхожего места, где на солнце разлагались кучи нечистот, и у меня появилось ощущение, будто это ад, где женщины обречены топтать свои испражнения. На выходе они толкали друг друга, торопясь смочить ноги под струйкой грязной воды: ни умывальника, ни колонки, хотя в нескольких шагах протекала река.
Последняя экскурсия привела нас как-то утром в глубь залива, в нефтяной город. Одно из достижений Бразилии, ее гордость – в том, что нефть ныне национализирована. В 1953 году Варгас, под давлением антиамериканских настроений, установил государственную монополию на «Петробраз»: ни один иностранный капитал не мог теперь получить доступ к добыче нефти, что нанесло удар американским нефтяным компаниям. Через год «американский» клан довел Варгаса до самоубийства, но монополия сохранилась. Огромный нефтеперерабатывающий завод располагается на берегу океана: мы видели его сверху, где на возвышенности построен весьма комфортабельный рабочий городок. По сравнению с крестьянами пролетариат в Бразилии представляет собой аристократию, и на ее вершине находятся рабочие «Петробраза».