Сила обстоятельств
Шрифт:
Среда, 16 июля
Я перечитала свой дневник, меня это позабавило. Надо продолжать, но следует вести его более тщательно. О том, что «само собой разумеется», обычно умалчивается: например, наша реакция на казнь Надя.
Почему есть вещи, о которых мне хочется рассказать, а другие – утаить? Да потому, что они слишком драгоценны (священны, быть может) для литературы. Как будто одна лишь смерть, одно забвение достойны определенной реальности.
Если бы только я могла писать, когда выпью, или сохранять немного воодушевления, когда пишу! Должна бы существовать какая-то точка соприкосновения!
Дождь, римский дождь. Как это красиво в полночь с раскатами грома и шумом ливня. Риму идут грозы. Я открыла жалюзи; водопады струятся с неба, с купола Пантеона, с крыш, с водосточных труб. Вижу три крохотных застывших темных силуэта с белым пятном рубашек под ставшими вдруг громадными колоннадами Пантеона; вот они неторопливо передвигаются по черно-белой паперти, а вокруг них бушуют вода и молнии. Это красиво. Улица превращается в бурный поток, кусок бумаги попадает в водоворот и, покачавшись, распластывается на стене. Когда сверкает молния, на дорогу обрушивается груда блестящих стразов. Внезапно в этом каменном городе повеяло мощным запахом земли. Автомобили, словно корабли, оставляют за собой струи воды. И вдруг – никаких автомобилей, электрический свет снаружи погас. Люди пытаются выйти из ризницы; мальчик пробует открыть зонтик, и такси с ревом трогается с места. И все те же мужчины, необычные и спокойные, такие маленькие, едва передвигающиеся, черные и белые на черно-белых плитах.
Затишье. Зажглась одна вывеска: Пиццерия. Последние раскаты грома. Пробегает какой-то мужчина в розовом и синем. Час ночи.Пятница, 17 июля Каждый раз, когда я принимаюсь за новую книгу, у меня возникает одно и то же ощущение: это невозможное, титаническое начинание. Я забываю, как делается работа, как совершается переход от бесформенных набросков к написанию; мне кажется, что на этот раз все пропало, что я никогда не дойду до конца. А потом книга все-таки пишется, это всего лишь вопрос времени.
Воскресенье, 17 августа – Париж:
У меня определенно покладистый характер. Мне понравились каникулы, и все-таки я рада вернуться в Париж, сесть за свой письменный стол в комнате, заваленной сувенирами с Дальнего Востока, которые Ланзманн в беспорядке выложил на диваны без чехлов. Первый раз за шесть лет я не еду с ним на каникулы – из-за Кореи. Но я постарела. Совершенно явно мое желание колесить по дорогам ослабло, а желание работать усилилось, я начинаю ощущать ту неотложность, которой так глубоко проникся Сартр. Как было жарко в Италии! Руки прилипали к столу, а слова
Из-за жары я в течение месяца не вела дневника: писать его надо быстро, с резвостью в руке, строчащей по бумаге. Я могла заставить себя работать – и написала шестьдесят страниц, для меня это довольно много, – но ни на что другое у меня не оставалось сил. Этим первым утром в Париже я снова принимаюсь за дневник.
А возможно, просто нечего было рассказывать о Капри.
Быть может, мы так остро почувствовали в этом году слабые стороны Капри, потому что вообще не ощущали радости? Нас удручала ситуация во Франции, такая томительная в своем унынии, что у меня даже не было больше желания говорить о ней. И потом, в прошлом году Сартр с удовольствием писал о Тинторетто, в то время как с его пьесой дело не продвигается, у него сейчас нет настроения писать «вымысел». Он делает это только потому, что взял на себя обязательства.
Мы видели Клузо и дважды ужинали с Моравиа, очень забавным, непринужденным, дружелюбным. Вместо того чтобы предаваться общим рассуждениям, он говорил о себе, об Италии, и говорил очень хорошо. В связи со своей аварией он признался с обезоруживающей простотой: «А! У меня постоянно случаются аварии, вожу я плохо, к тому же я очень нервный и люблю ездить быстро. Однажды на дороге от Сполето до Рима никого не было, и я ехал со скоростью сто сорок километров, вот это было здорово, а иначе…» В Риме он спутал задний ход с первой скоростью и прижал к стене двух крестьянок, а за два дня до этого из-за него чуть не врезался в грузовик огромный дорогой «кадиллак» какой-то княгини, Моравиа затормозил так резко, что машина загорелась «внутри колес». Он соглашается, что Карло Леви более осторожен: «Но чтобы выехать со стоянки, ему приходится звать сторожа, потому что он не умеет двигаться задним ходом. А кроме того, никогда не превышает сорока километров в час». Моравиа очень смешно рассказывает о своих собратьях. Говорит, что все писатели, приезжающие из провинции, могут поведать только об одной вещи, о своем крае, это слишком локально, а дальше – пустота, в то время как у него – весь Рим (то есть Италия и человек). А с какой скоростью он работает! Он пишет два-три часа, не больше, но у него получается две новеллы в месяц и роман каждые два-три года! Мы говорим с ним о первых его книгах. Он очень мило, урывками, рассказывает о своей жизни. От девяти до шестнадцати лет он болел – что-то с костями – и почти не учился, а в двадцать лет написал роман «Равнодушные». Книга имела в Италии такой успех, какого давно ни у кого не случалось и ни у кого потом не будет. В течение шести лет он чувствовал себя опустошенным и ничего не сделал. Затем написал «Обманутые надежды»; в Италии роман не получил ни единого отклика – из-за фашизма, его сочли упадочнической литературой, и постепенно Моравиа запретили ставить свое имя под обозрениями, которые он писал для газет, а потом и вообще писать их. Деньги у него были от рождения, и он бежал от фашизма, путешествуя: в Китай, во Францию, в Америку. Несколько лет он провел на Капри со своей женой, Эльзой Моранте. Он говорит о ней с большим уважением, считает ее книги лучшими современными итальянскими романами, но испугался, когда я сказала, что очень хотела бы познакомиться с ней. Его раздражает, что она окружает себя одними педерастами. И уверяет, что в Риме восемьдесят процентов мужчин спали с мужчинами. Говорит он об этом с некоторой долей зависти, потому что похождения для них так легки и прожорливость такая веселая. Очаровательно, как все итальянцы, умеет он рассказывать истории о церкви. Нынешний папа жаждет стать святым, канонизированным святым; кардиналы молятся за него: «Да откроет Господь глаза Нашего Святого Отца – или уж пускай закроет их ему».
Пишу что в голову придет, ради самого удовольствия писать. В любой час, когда бы мы ни вернулись в отель, мы видим этого бледного мальчика лет пятнадцати, которому одна клиентка велела как-то застегнуть свой бюстгальтер; он всегда тут, и утром и ночью. Однажды я его спросила: «Вы никогда не спите?» – «Иногда», – ответил он без горечи и без иронии. На следующий день я спросила: «Сколько вы спали этой ночью?» – «Четыре часа». – «А днем?» – «Один час». – «Это немного». – «Такова жизнь, мадам». Должно быть, он доволен, что ест досыта и чисто одет – это привилегия.
Молниеносный приезд Ланзманна, и сразу шестьсот миллионов китайцев, не считая корейцев, заполонили маленький остров Капри. Я проводила его в Неаполь, где гражданский аэродром охраняла целая армия американских военных, потому что там находились истребители США, направлявшиеся в Ливан. А потом возвращение с Сартром по новым дорогам Неаполь – Рим, идущим вдоль моря; на Доминицианской дороге сосны и этрусская зелень заставили вдруг обоих нас поверить, что мы очутились в глубокой древности. Вечер в Риме с Мерло-Понти, которого мы встретили на площади Навона. Потом Пиза, где Сартр будет дожидаться Мишель. Ад дороги Пиза – Генуя. И утром 15 августа на дороге до Турина тоже ад. Затем удовольствие вести машину, особенно вчера: Бург – Париж – за пять с половиной часов.
Признак старости: тревога, сопровождающая все отъезды, все разлуки. И печаль всех воспоминаний, потому что я чувствую: они обречены на смерть.Среда, 24 августа
Работа. Я все больше хочу писать о старости. Зависть по отношению к молодежи, настолько опередившей нас отчасти благодаря нам. Как же плохо нас воспитывали! Как примитивно было все, что нам рассказывали по философии, по экономике и так далее. Ощущение (очень несправедливое) потерянного человечеством времени в ущерб мне. И как трудно соразмерять свою жизнь, свою работу с будущим, когда уже чувствуешь себя похороненным теми, кто придет после.
Позавчера ночью ФНО совершил в метрополии целую серию громких покушений: подожженные в Марселе склады горючего, убитые в Париже полицейские. Дакар и Гвинея освистали де Голля. После дождя и холода первый день хорошей погоды: тепло, золотисто и по-осеннему роскошно.
Комитет сопротивления фашизму организует 4 сентября большую контрманифестацию: как-то она пройдет? Ланзманн, который много ею занимается, говорит, что подготовительная кампания ведется очень хорошо. Он выступал на многих собраниях в Париже и в провинции.Четверг, 4 сентября
У этого утра несколько зловещий привкус, Сартр все еще в Италии, Ланзманн не вернулся из Монтаржи, где выступал вчера вечером, Париж кажется мне пустым. Рабочие сильно стучат по стене, невозможно спать после восьми часов, да и работать трудно; впрочем, я сильно возбуждена. Голубое легкое небо с желтыми облаками над желтеющей листвой; на могилы кладбища Монпарнас пришла осень. Я опасаюсь за сегодняшний день. Страха нет (хотя, возможно, и он в какой-то мере примешивается), но я боюсь поражения; боюсь понапрасну претерпеть этот час тошнотворной церемонии, не добившись никакого результата. По сути воскрешают Петена: наградят орденом Почетного легиона сотню отличников труда, и Мальро расскажет, что де Голль принял вызов левых сил и осмеливается выступать на площади Республики. Позавчера вечером я проезжала там с Ланзманном. Все устроено таким образом – с трибунами, которые будут заполнены приглашенными, полицейскими, ветеранами войны и так далее, – что публику оттеснят на целые километры, нас даже не услышат. Вчера вечером в новостях префектура объявила, что запрещается нести плакаты. В комитете нам выдали желтые листки с надписью нет; их надо будет вытащить, когда появится де Голль. Впрочем, указания меняются, в зависимости от комитета. Так, комитет Эвелины собирается прийти к пяти, а не к четырем часам и вытащит свои плакаты сразу, что, конечно, глупо.
Два дня назад мне звонила молодая женщина, чтобы установить со мной «контакт». Поэтому вчера вечером я заходила в комитет своей секции. Это выглядело жалко и трогательно. Я совершила ошибку, придя в девять часов: никого. Консьержка с ворчанием вручила мне ключ, но я предпочла подождать на скамейке. Через полчаса явилась молодая женщина и отвела меня в просторную пустую мастерскую в глубине двора. Постепенно стали подходить другие женщины; нас было всего восемь, и ни одного мужчины. Маловразумительные рассуждения, и все-таки меня восхищает их самоотверженность; они не собирались идти спать раньше полуночи, и трое из них вызвались расклеивать плакаты и раздавать листовки от шести до семи утра, а ведь у них дети, работа. Очень ласковый вечер, на улицах много народа и неона.
Североафриканцы не имеют больше права передвигаться по ночам. В Атис-Монсе полицейские стреляли в итальянцев, приняв их за североафриканцев.9 сентября
Четвертого сентября утром я ошибалась, когда предполагала заурядный провал. В час дня на площади Сен-Жермен-де-Пре я случайно натыкаюсь на Жене, мы бросаемся друг другу на шею, вместе обедаем на террасе кафе. Он с восторгом говорит о Греции и о Гомере и очень хорошо о Рембрандте. Отрывки из его «Рембрандта» были напечатаны в «Экспресс». Он тоже воспроизводит человека по своему образу, когда говорит, что от гордыни пришел к доброте, потому что не желал никакого заслона между собой и миром: впрочем, это прекрасная идея. Жене любезно отзывается о прочитанных им отрывках из моих «Воспоминаний»: «Это придает вам значимости». Он пускается в страстное восхваление ФНО, но увлечь его на площадь Республики мне не удается.
Бост решил надеть свой крест «За боевые заслуги», а Ланзманн выставляет напоказ медаль Сопротивления. Вместе с ним я подхожу к заграждениям на улице Тюрбиго, отделяющим приглашенных от публики, полицейские проверяли там пригласительные билеты. При виде зигзагообразного расположения заграждений мы сразу подумали: «Это ловушка». Мы вернулись обратно к лицею Тюрго, где у меня была назначена встреча: никого. Вдоль тротуаров – автобусы республиканских отрядов безопасности, мимо них, с задорным видом размахивая своими пропусками, проходили некрасивые принаряженные женщины: они ощущали себя избранницами.
Поняв, что улица перегорожена и что остальные не дойдут до лицея, я выбралась из этого тупика. Уже в трехстах метрах стоял первый кордон полицейских. Ланзманн присоединился к руководителям Комитета сопротивления, а я дожидалась Комитета шестого округа у метро Реомюр, где, как сказала Эвелина, они должны собраться. В самом деле, я увидела Эвелину, Адамовых и других. Теперь люди подходили группами, толпой, массами. У нас снова появилась надежда; мы сгруппировались у метро Ар-э-Метье, поблизости от первого полицейского кордона. Какой-то человек хотел пройти и обругал их, они ударили его, толпа взвыла и забросала их листками с надписью: Нет. От храбрости некоторых манифестантов у меня захватило дух. Кто-то сказал беспечным тоном: «Они собираются заряжать, они надели перчатки», и мы немного отодвинулись, чтобы иметь возможность свернуть на поперечные улицы. Люди продолжали прибывать в большом количестве, но все испытывали шок при виде грандиозных заграждений. Адамов раздраженно сказал: «Попробуем в другом месте!» Я считала, что нам следует остаться, не распыляться, встать напротив трибун как можно плотнее; думаю, я была права, если не считать того, что нас избили бы дубинками; нетерпение Адамова оказалось спасительным для нас. Мы бродили вокруг площади Республики, безуспешно пытаясь найти способ приблизиться. Прошел слух, что некоторые группы двинулись на площадь Нации, но я убедила свою вернуться к метро Ар-э-Метье и встать напротив трибун. Нам встретились другие шествия, куда они направлялись? Они и сами не знали. Они говорили другим: «Там перекрыто». – «Там тоже». В конечном счете мы очутились на улице Бретань, и люди вытащили под аплодисменты флажки, листовки, плакаты, воздушные шарики с надписями Нет. Послышались возгласы «Долой де Голля!» в ритме студенческих шествий, и Адамов сердито заметил: «Это слишком весело, так не годится». В небо поднялись гроздья шаров, как раз над трибуной, и в воздухе заколыхались надписи Нет. Мы встретили Сципиона и отца Ланзманна, они пришли с улицы Тюрбиго; люди, которых пропустили в большом количестве, попали в ловушку: они начали шуметь, когда слово взял Бертуэн, так что его речи не было слышно; тогда полиция набросилась на них спереди, сзади, выхода никакого не было, и толпу жестоко избили дубинками. Пока Сципион рассказывал, Адамову очень захотелось пить, и мы вошли в бистро; внезапно снаружи началась толчея: полицейские заряжали. (Раньше уже прогремел залп, и мы укрылись за какими-то воротами, консьержка впускала всех со словами: «Если они появятся, то вы закроете».) В бистро вошли окровавленные женщины, одна спокойно, другая с воплями, действительно обезумевшая, ее уложили на банкетку в заднем зале. У блондинки волосы были залиты кровью; по улице шли окровавленные мужчины. У Эвелины от волнения на глаза навернулись слезы, и кто-то строго сказал: «Не вздумайте падать в обморок!» Мы вышли на улицу, чтобы продолжить манифестацию. Вдоль улицы Бретань расположился рынок, торговцы, судя по всему, были на нашей стороне. Толпа, суровая,
решительная и веселая, вызывала огромную симпатию, это была самая живая манифестация из тех, на которых я присутствовала: не законопослушная, как то большое шествие – похороны Республики, и не такая неуверенная, как в воскресенье, в день инвеституры; это было вполне серьезно и для некоторых – опасно.Около семи тридцати мы решили расходиться. Отец Ланзманна посадил нас в свою машину, и мы проехали мимо перекрестка Ар-э-Метье: земля была усыпана листками со словом Нет; на улице Бобур из мостовой были вырваны камни; на бульварах группы людей спорили. Мы пошли к Босту.
Позорище прессы на следующий день. «Сотни манифестантов» газеты «Фигаро» – это, пожалуй, чересчур. Префектура сообщала о 150 000 участников. (Когда я по телефону назвала Сартру эту цифру, он был разочарован; в Риме газеты писали о 250 000 манифестантов.) На улице Бобур прозвучало несколько выстрелов: четверо раненных пулями. Статьи в «Юманите» и «Либерасьон» в точности совпадают с тем, что написал Ланзманн для газеты Комитета сопротивления, только вот беда: никто, кроме людей, разделяющих их мнение, не читает этих статей. И все-таки, несмотря на надувательство «Франс суар», кое-какая правда просачивается, и есть письма, опубликованные на другой день в «Монде», да и в тоне «Пари-Пресс» никакого торжества. Они признают, что между де Голлем и публикой не было установлено определенного «контакта». Перлом дня можно считать факт, приведенный многими газетами: «Шестеро шведских журналистов были жестоко избиты, а когда их доставили в полицейский участок, то снова отдубасили. В конце концов их протесты дошли до посольства, и тогда шведских журналистов отпустили со словами: «Извините, вас приняли за голландцев». Другой журналист сказал: «Я американец»; полицейский подбил ему глаз, заявив: «Go home!»
Иностранные дипломаты во все глаза смотрели на избиение в глубине улицы. Во время речи де Голля люди непрестанно поворачивали головы в сторону толпы, и время от времени проносился слух: «Они прошли через заграждения». Тогда у этих господ срабатывал один и тот же рефлекс: они расстегивали свои ремни, собираясь превратить их в оружие.Воскресенье, 14 сентября
Роскошная осень. Вчера в восемь тридцать утра у меня было ощущение, что я снова попала в Пекин: та же золотистая нежность небес и воздуха, я ждала машину, которая должна была доставить меня на скучнейшее собрание; речь шла о лекции для протестантских преподавателей в Бьевре; а согласилась я в преддверии референдума, чтобы вырвать у них «нет». Это старинное церковное здание в большом зеленом парке было очень красиво. Собравшиеся показались мне симпатичными; много пасторов, и среди них Матьо, который только что провел шесть месяцев в тюрьме за то, что помог одному члену ФНО перебраться в Швейцарию. Я говорила об ангажированности интеллектуалов, мы немного поспорили, они вроде бы со всем согласились. Но на обратном пути в машине я была разочарована; седая женщина думала как я, но две другие, психиатр и врач, боялись парашютистов и коммунистов, они говорили, что в конце-то концов де Голль – это де Голль; левее есть только Мендес-Франс, а он такая одиозная фигура! Все эти люди, которые вот так душат себя собственными руками, вовсе не фашисты, но испытывают несказанный ужас перед коммунистами.
Вечером Ланзманн повел меня ужинать в «Ванн руж». Я снова очутилась в Париже, такая сонная и в то же время возбужденная, что даже не могла пойти выпить стаканчик в «Дом», а сразу отправилась спать. Сегодня утром я все еще ощущаю напряжение. Неужели все это снова начнется, как в мае? Боюсь, что так. Боюсь, что напряжение не отпустит меня до двадцать восьмого. Ну а потом? Представить себе не могу месяц октябрь.
За этот дневник я снова взялась отчасти потому, что в таком состоянии любая другая работа для меня тягостна. Довольно мило прошло в пятницу вечером собрание Комитета по связям 14-го округа. Маленький зал, должно быть, дежурное помещение ВКТ, был полон. Жюскен попросил меня сесть за стол президиума. Я оказалась рядом с Франкоттом, сенатором и бывшим муниципальным советником, коммунистом – точь-в-точь старый продувной политикан из левых. «А! «Мандарины»! Это хорошо, – сказал он мне и с усмешкой добавил: – Точно такая же ситуация и та же проблема: с нами или против нас…» Я ответила ему: «Да, ситуация та же: мы вынуждены работать с вами». И тогда он произнес неподражаемым тоном: «А что же вы хотите, иногда мы ошибаемся, допускаем ошибки: кто их не делает? Но в основном правда на нашей стороне». Жюскен сделал доклад о сложившейся ситуации, на его взгляд, неплохой, но боже мой! Откуда такой оптимизм?
Сартр возвращается завтра; по телефону он сказал мне, что довольно сильно устал. В статье, которую он прислал, это чувствуется, не хватает воодушевления. Но написать ее было необходимо.16 сентября Вчера под дождем я встретила Сартра на Лионском вокзале, и мы проговорили весь день. Он очень устал. Я продолжаю «активно работать»: редактирование плакатов, обсуждения, статьи. Ланзманн полностью поглощен избирательной кампанией. На своей лекции в Монтаржи перед двумястами пятьюдесятью учителями он говорил о «насилии над сознанием». З., коммунист, упрекнул его: «Вам не следовало произносить этого слова, там были женщины».
Среда, 23 сентября
Вокруг меня до самого утра творилось безумие. У Сартра начались боли в печени, как раз когда в воскресенье он должен был писать новую статью для «Экспресс». К вечеру он до того измучился, обессилел, его так лихорадило, что казалось, ему с этим не справиться. А если учесть, что первая статья получилась несколько тусклой, то его раздражало, что и эта может оказаться такой же. Он проработал двадцать восемь часов кряду без сна и почти без перерыва. В ночь с воскресенья на понедельник Сартр немного поспал, но когда в понедельник я ушла от него в одиннадцать часов вечера, он, совсем вымотанный, снова принялся за работу и продолжал до одиннадцати часов утра. Вчера вечером вид у него был совершенно отсутствующий, и я задавалась вопросом, сможет ли он держаться на ногах во время митинга. Но говорят, выступил он очень хорошо, а спать лег лишь в половине первого. В понедельник вечером я застала Ланзманна за исступленной работой над статьей о Китае, которую он писал всю ночь и весь следующий день – статья получилась очень хорошая. Я же провела вечер понедельника, делая сокращения в статье Сартра, – работа неблагодарная и утомительная, если дело срочное. Наконец Сартр только что получил номер «Экспресс»: статья действительно превосходная, и стыки не очень заметны.
Не знаю, от беспокойства или от работы, но у меня постоянно высокое давление; это ощущается в затылке, в глазах, в ушах, висках, да и работа идет с трудом. Я написала обещанные статьи. С ума сойти, сколько времени мне требуется даже на маленькую заметку. И все-таки я снова взялась за свою книгу, начав с первой главы.
Вовсю продолжаются пытки, причем даже в самой метрополии. Каждый день перестрелки между полицейскими и северо-африканцами.Суббота, 27 сентября
Да, мне идет на пользу выбираться из своей раковины, в прошлом году я часто сожалела, что живу слишком замкнуто. Вчерашний вечер мне очень понравился. И не только потому, что я испытала маленькое личное удовлетворение на своей лекции в Сорбонне, на которую пришли шестьсот человек, так тепло встретивших меня; оказывается, я тоже «истинная демократка», более всего меня трогает именно подобного рода контакт, когда пользуешься коллективной симпатией.
Сегодня – работа; первая глава принимает определенные очертания. Вполне возможно, что через два года книга будет закончена.
Во вторник тираж «Воспоминаний» уходит от Галлимара. Я вспоминаю свою тревогу по поводу «Мандаринов» при мысли, что столько людей будет вчитываться в эту книгу, в которую я вложила столько своего, личного. На этот раз все по-другому, я выбрала нужную дистанцию; критики, читатели меня не смущают. Но я испытываю болезненное чувство – почти укоры совести, – думая обо всех тех, про кого рассказала и кто теперь станет сердиться на меня.
Прекрасная осень, теплая, золотистая, тенистая и солнечная; но во Франции всюду теперь начинаешь набивать себе шишки.
Последний разговор с водителем такси; он замечает, что в Париже в эту субботу полно народа – из-за голосования. «А как будут голосовать?» – спрашиваю я. «Яснее ясного, милая дама: за честность… Этот человек честен, а иначе, сами понимаете, партии заплевали бы его… Нет, диктатора я в нем не вижу. Да и потом, после-то мы будем избирать депутатов и сумеем сказать свое слово… Во всяком случае, надо что-то менять, хуже того, что было, быть не может… Надо верить».Воскресенье, 28 Референдум.
Понедельник, 29 сентября
Ну вот! Мы познали вкус поражения, пожалуй, он горек. День выдался великолепный, легкий, золотистый, люди шли голосовать с улыбкой, и, несмотря на массовое участие в голосовании, на избирательных участках было почти пусто, наверняка из-за очень хорошей организации. Я голосовала утром, обедала у своей сестры, а потом проводила Сартра на улицу Мабийон; дежурный на избирательном участке с улыбкой сказал ему: «Утром приходили фотографы, спрашивали, в котором часу вы голосуете». Неспешно прогулявшись, мы сели в кафе возле бульвара Сен-Мишель: мы чувствовали себя опустошенными, потерянными. Особой тревоги мы не испытывали, похоже, все уже было решено, если судить по заявлениям и правительства, и коммунистов да и просто по соображениям здравого смысла. Мы встретили Буболя, он убежденно заявил: «Ах! Хорошее было время – оккупация!» – и пожаловался, что в кафе «Флора» теперь одни только педики. Потом мы работали и ужинали в «Палетт». Сартр все такой же усталый. Я вырвала у него обещание пойти к врачу. Ближе к полуночи пришел Ланзманн, уже расстроенный, но не желавший этого показывать, потому что Сартр часто обвиняет его в пессимизме. Результаты голосования подавляли: более 80 процентов «за». Сартр отправился спать. А мы зашли в редакцию «Франс суар», где кипела работа. Вернулись мы мрачные и, как 13 мая, начали всех обзванивать. Я заплакала, не подумала бы, что это станет для меня таким ударом; и сегодня утром мне опять хочется плакать. Особенно ужасно быть против всей страны – своей собственной страны, уже чувствуешь себя в изгнании. Мы позвонили отцу Ланзманна, он сказал, что на Елисейских полях собрались все кагуляры, они ликуют. Их радость почти столь же тяжело выносить, как разочарование тех, кто разделяет наши взгляды. В Париже 77 процентов проголосовали «да». Многие, очень многие не знают, что делают, они как тот шофер: надо что-то менять, надо надеяться. Только это непоправимо; сколько пройдет лет, прежде чем они поймут, что надежда не там? И что тогда?
Всю ночь меня преследовали кошмары. Я чувствую себя разбитой.
Когда я купила «Франс суар», «Либерасьон» и развернула их на площади Данфер-Рошро, мне напомнило это войну, тогда, раскрыв газеты, я заливалась слезами, прочитав: «Немцы вошли в Бельгию». На этот раз я была подготовлена и все-таки ощутила почти такую же тоску. До чего мрачна «Либерасьон»! «Юманите», говорят, тоже, но ее уже раскупили. Я позвонила. Сартр не ожидал такого. У меня от боли щемило сердце.
А этот ужас, с каким люди относятся к парламенту! В своей статье Сартр указывает, что на депутатов смотрят как на «ленивцев», противодействующих осуществлению разного рода мятежей. Есть и другое. У людей сохранялось представление, что в палате депутатов сплошь франкмасонство, закулисная игра, взятки и что оттуда наносят удары исподтишка. Суть дела в том, что они не хотят, чтобы ими правили равные: они слишком плохо о них думают, ибо слишком плохо думают о самих себе и о своих ближайших соседях. Это так «по-человечески» – любить деньги и преследовать собственные интересы. Но если ты такой же человек, как другие, то не можешь управлять ими. Поэтому людям требуется нечто нечеловеческое, сверхчеловек, Великий Человек, который будет «честным», потому что он-то «выше этого».
Зловещее поражение, ибо это не только поражение какой-то партии, какой-то идеи, а отказ 80 процентов французов от всего, во что мы верили и чего хотели для Франции. Отказ от них самих, чудовищное коллективное самоубийство.Среда, 1 октября День, омраченный референдумом и болезнью Сартра, он меня беспокоит: у него болит голова и он не хочет идти к врачу раньше субботы. Меня преследуют кошмары, и я весь день не нахожу себе места.
Четверг, 2 октября
Мрачные дни. Чтение номера «Экспресс» удручает: примирение с поражением и отвлекающий маневр. «Обсерватёр» держится достойнее. Сартр обедал с Симоной Беррьо, я так признательна ей: она сумела напугать его, и он собирается идти к врачу, я – вместе с ним. Слабое утешение: она пригрозила ему параличом и инфарктом; вид у него страшно усталый, его мучают головокружения и непрестанные головные боли.
Обед в «Куполь» с Жизель Халими. Слово за слово она поведала мне о своей жизни. Ах, далеко еще не все в порядке в судьбе женщин… Она рассказывает мне о процессе в Филиппвилле: ни ее, ни ее коллег не пожелали принять ни в одном отеле; пришлось адвокатам города приютить их. Представитель государственной власти потребовал девять смертных приговоров, суд вынес четырнадцать, то есть против всех обвиняемых (случайно арестованных после мятежа, наверняка все невиновные), за исключением одного провокатора. Впрочем, решение было признано недействительным, и в ближайшие дни дело снова будет слушаться в Алжире.Понедельник, 6 октября
Сартр был у врача. Ему немного лучше, хотя головные боли не проходят.
Шли такие дожди, что деревья на парижских улицах стоят зеленые. Можно подумать, что осень еще не наступила.
У будущего нет лица. Чувствуешь себя безработным, опустошенным, растерянным.Вторник, 14
Поистине ужасные дни. Временами Сартр чувствует себя вроде бы лучше, а бывает, как, например, вчера, путает слова, двигается с трудом, его почерк, его орфография приводят в ужас, и я ужасаюсь. Левый желудочек сердца внушает опасения, сказал врач. Необходим настоящий отдых, на который Сартр не согласится. Наша смерть в нас, но не так, как зернышко в плоде, а как смысл нашей жизни; она в нас, но чуждая, враждебная, отвратительная.
Все остальное не в счет. Моя книга, отзывы, письма, люди, которые говорят о ней, все, что могло бы доставить мне удовольствие, все бесповоротно отменяется. У меня не хватает даже духа вести этот дневник.