Силоам
Шрифт:
Он бормотал все это, как ребенок. Симон слушал его на этот раз с удивлением. «Это человек, — говорил Крамер, — с чего бы ему быть моим врагом?..» Какая наивность! Столько простодушия в несчастье обезоруживало. Неужели Крамер, этот сильный человек, не знал, насколько опасны откровения? И неужели он не знал, что признание в наших горестях чаще всего способно лишь оттолкнуть от нас людей? Неужто не знал он, что люди — инстинктивно враги друг другу, что всякое поражение, свидетелями которых их делают, для них — повод к торжеству, и не нужно торопиться доставить им эту людоедскую радость, которой некоторые ждут всю жизнь, не будучи способными на другую? Симон уже знал это благодаря Массюбу. Так, значит, Массюб знал то, что было неизвестно этому читателю Ницше и почитателю
— Вот оно! — сказал вдруг Крамер удивительно просто, обнаружив письмо, лежавшее на столе у всех на виду. И добавил с блеском в глазах, горя от нетерпения: — Вы его отнесете?..
Симон не привык размышлять об уместности подобных поступков и сопряженных с ними трудностях. Однако, несмотря на все свое желание услужить Крамеру, он опасался подвоха.
— Я могу взяться доставить его, — сказал он, — но я бы предпочел, чтобы вы предоставили мне самому решить, как это сделать. У входа в Дом есть почтовый ящик. Я могу опустить письмо туда.
— Я вынужден согласиться, — сказал Крамер удрученным тоном. — Но если бы вы могли передать его Минни в собственные руки…
— Извините меня… Я предпочитаю не связываться с ней…
Взгляд Крамера загорелся.
— Вы что-нибудь имеете против нее?
— Вовсе нет. Я ни разу не заговаривал с ней.
Вопрос Крамера указал ему на странность его отказа, точной причины которого Симон, действительно, не смог бы назвать. Но было поздно, и молодой человек не имел никакого желания предаваться самосозерцанию по поводу Минни. Он вдруг подумал, что Ариадна обещала ему прогуляться с ним через несколько дней, при этой мысли у него распирало грудь от радости. Он поспешил покинуть Крамера и подняться к себе в комнату, где его поджидала безмятежная картина, без труда приводившая его в состояние такого же светлого покоя, в каком ему являлись неподвижные верхушки сосен в ночи.
Симон столкнулся с Жеромом на краю рощицы по соседству с «Монкабю», и в этот момент в утренней тишине, на голубеющем горизонте, над сиреневыми просторами луга раздался звон колокола, звучавшего в полный голос — словно в вышине неба принялись дробить камни.
Было воскресенье. Небольшие группки мужчин и женщин, на приличном удалении друг от друга, выступив из противоположных концов, сближались по сходящимся траекториям и поднимались к часовне. Они сходились наверху, на площадке.
Симон узнавал почти всех. Но эти группки не были похожи ни на одну из тех, что можно увидеть в городах, когда они с видом воскресного смирения направляются к святой воде и проповеди священника. Здесь людьми руководила некая ненасытность; они стояли на пороге жизни, словно остановившись с ходу, и оборвавшееся движение ясно проступало во всех очертаниях их тел. Они проходили испытание с неподражаемой грацией молодости, с тем простодушием, что не требует ни у кого отчета, с той серьезной и продуманной отвагой, которую придает чувство некоторой близости к смерти. Этих людей Симон ежедневно встречал за столом, на прогулке, в игорных залах; но каждый раз он испытывал странное волнение, видя, как они поднимаются по этим двум тропинкам, которые вынуждали их идти вереницей и, подталкивая их с двух противоположных концов, — мужчин с одной стороны, женщин с другой, — потихоньку вели их на встречу друг с другом на этой площадке, где они смешивались.
— Да, — сказал Жером, словно прочитав мысли своего спутника, — часовня окружит их своей поэзией, своей музыкой, свечами, полутьмой и заклинаниями и обратит этих мужчин и женщин из плоти и крови в мужчин и женщин на витражах…
— Она очень сильна, эта манера церкви притуплять чувственность.
— Но она не притупляет ее!
— Допустим, она ее приручает…
— Вовсе нет! Напротив, она ее углубляет, обращая ее; то есть подчиняя, как и все в человеке, высшей сути, чувству божественного пресуществления в нас, создающего в нас порядок, иерархию; так что, в конечном счете, церковь подчиняет чувственность себе и
использует, не подавляя, в духовных целях: она преображает в мистическую, но пламенную мечту грезу, полную бурления крови, как у святой Терезии из Бернена — знаете?..Симон внимательно слушал Жерома. Он удивлялся, как тому удается примирять вещи, которые всегда преподносились ему как непримиримые. Он не мог решить, насколько эти речи были правоверными, но был покорен их красотой, так как они объединяли вселенную. Они не уничтожали борьбы, но лишали ее своего средоточия и позволяли увидеть в человеке возможность гармоничного использования способностей и плодотворного их синтеза, вместо того, чтобы показывать его в непримиримом разладе с самим собой.
— Впрочем, сколько чувственности в самой церкви! — продолжал Жером. — Эти огни, ароматы, блики, золото…
— Роскошь, спокойствие!..
— Ну да, в церкви, как и в природе, «перекликаются цвета, запахи и звуки»!.. Для церкви это даже более верно: между ней и природой та же разница, что между жизнью и трагедией Расина, где все ценности возведены в крайнюю степень. Не удивительно, что театр зародился из католических обрядов: они уже сами по себе спектакль. Нужно привлечь души, чтобы явить им Бога. Ведь не каждому дано обрести Бога в самом себе. Есть столько людей, которые без церкви никогда бы не сумели поклоняться!..
Симон был поражен. Вот что он был должен ответить Массюбу в вечер, когда тот расспрашивал его о молитве. Уроки поклонения — вот что она давала, маленькая часовня, презираемая Массюбом. Слова Жерома лишь усилили в душе Симона уже испытанное им ощущение существования аналогий, которые во всякой вещи являются для человека источником очарования и позволяют ему идти все дальше в исследовании самого себя и вселенной. В церкви, как и в природе… Симон вдруг подумал о луге… Да, это было как раз чувство присутствия, возникавшее у него, когда он один, молча, стоял посреди луга; волнение, которое он обретал там, наверное, было сродни тому, что будет даровано людям, поднимавшимся сейчас к часовне. Он бросил взгляд на маленькое строение, которое своими толстыми стенами, узкими окнами и широким навесом немного напоминало риги савойских крестьян. Он почувствовал, что часовня стала для него другой, она оживала; он смотрел на нее глазами своего детства, когда он задумывался перед дрожащим пламенем свечей, зачем столько огней, а голос священника, которого он не видел, словно падал с небес и тревожил его. Он вспомнил, как в первые дни его смущал здесь голос невидимого потока… «Божественное пресуществление», сказал Жером. Так вот что несла церковь тем, для кого мир был нем. Она овладевала душами и растолковывала им бесконечность…
Симон вдруг увидел, как на верх тропинки, в редкой цепочке мужчин, шедших к часовне, выплыла куртка майора цвета хаки, за которой маячил редингот маленького нотариуса… Но он говорил себе, что среди женщин, неспешно поднимавшихся по противоположному склону, по дорожке, ведшей к тому же месту, наверняка было существо совсем иного склада, и что под сводами той же самой часовни вскоре окажутся, среди стольких людей, майор Ломбардо и Ариадна… Церковь обращалась к ним всем, принимала их всех; это было единственное место в мире, где не бывает ни неравенства, ни презрения…
Жером увлек Симона к самой дороге и бросил его со знакомой внезапностью, которая обходилась без лишних слов и лишала прощания их способности причинять боль. Жером жил в мире, купающемся в ярком свете, мудро устроенном и мудро управляемом, и Симон всегда задавался вопросом о том, что придавало ему эту уравновешенность и эту силу. Оставшись один, молодой человек вернулся обратно и, минуя «Монкабю», поднялся к рощице, по краю которой проходила дорожка в тени буков, — туда, куда, он это знал, придет к нему завтра Ариадна. Обернувшись, чтобы взглянуть на дорогу, он заметил вдали Минни, узнаваемую по своему красному платью, которая вышла из Дома и направлялась к долине. Немного погодя, он увидел, как маленький доктор Кру вышел в свою очередь и пошел по той же дороге. Тогда Симон подумал о Крамере и покачал головой с немного грустной улыбкой…